Там, в городе, Юзукас видел бы заиндевелые локомотивы, клубы пара над ними, видел бы улицы; в чугунной печурке полыхали бы угли, а он вертелся бы вокруг бабушки, которая пекла бы блины. Но и старая Даукинтене уже здесь, вернулась в свою родную деревню.
Встает Юзукас поздно, когда чуть оттаивают окна. Слышит на рассвете шаги отца, голоса мачехи и бабушки; старуха все время норовит дать какой-то совет или наставление, и мачеха частенько ее поругивает. Не лучше со свекровью ведет себя и Константене. Юзукас слышит, как они говорят со скотиной, о чем толкуют, вернувшись из хлева или, отправляясь в поле; слышит, как в чуланчике глухо и размеренно гудят жернова — старая Даукинтене нет-нет да раскрутит их, приходит сюда муку молоть и ее дочка Тякле Визгирдене, тогда они вращают жернова вдвоем, наведывается и дочь Визгирдене, после нее за еще теплую ручку жерновов берется Константене и крутит, крутит, остерегаясь вырытой тут же, под ногами, картофельной ямы — яму давно надо бы засыпать, потому что она уже подбирается под самый фундамент избы, только некому взяться за это, к тому же и земля замерзла — так оправдывается Константас, которого почем зря честит жена. Взобравшись наверх, крутит жернова и Юзукас; потом придет молоть мачеха. И будут крутиться эти жернова, пока не занесет белой пылью весь этот чуланчик, их лица — нынче ужпялькяйцам кое-что за трудодни все же перепало. Дядя Константас высекает эти жернова из камня, во все стороны летят искры, а одежда дяди пахнет мукой, серой и камнем.
Юзукас все еще нежится в постели, когда уходит отец, одевается сестра.
Потихоньку, все еще огибая выныривающие из темноты пороги их жизни, струится ледяная река времени, в которой уже барахтается мачеха, его отец, сестра… Мачеха и сестра в отсветах печи чистят картошку.
— Смотри, как чистишь, — говорит ей мачеха. Тишина. Юзукас весь съеживается.
— Сказано тебе было — срезай потоньше!
Начинается. Уже пенится, бурлит злоба. Сестра что-то говорит, мачеха ей с лихвой возвращает. Слышно, как стукается об стол брошенный нож. Сестра скрывается за печкой, вытаскивает носовой платок и принимается, шмыгая носом, плакать.
До чего же ему все это надоело! Сколько раз Юзукас видел, как сестра сжимала пальцами мокрый носовой платок, как по ее щекам текли слезы. Нет, ему ее не жалко. Хоть бы плакала так, чтобы другие не слышали. Так нет, ходит по избе вся в слезах. Даже мать, кажется, смотрит на нее с фотографии с укором. «Сиротинушка!» — говорит Визгирдене. Сестра опять в слезы. Зато слез Юзукаса никто здесь не увидит.
На крылечке раздаются голоса — это Константас и его жена отправляются в хлев.
Сквозь незамерзшую щелку в стекле Юзукас глядит во двор — заиндевелые кровли, сосняк и ели на снежной равнине; на востоке занимается заря, из труб валит дым, и тает над светлым березняком серпик месяца.
— Уже декабрь на исходе, — говорит, возвращаясь из хлева, дядя Константас. — Пойду в баньку, дров принесу. Надо перед праздником выкупаться.
В баню они пойдут втроем — отец, дядя Константас и Юзукас.
Натягивая на себя широкие штаны двоюродного брата, он думает, как бы скорее дать стрекача, незаметно взять из сарайчика лыжи — и в школу.
Возле соснячка его уже поджидает Визгирдёнок.
— Подождите, сейчас лошадь запрягу, подвезу, — подтягивает подпругу Визгирда. Будут они ждать — на лыжах это тебе не на санях.
Как крахмал, хрустит снег; холмы как бы сами наклоняются и расстилаются перед ними, чтобы, подняв их на свои горбы, забросить как можно дальше, в долину. Если коченеют пальцы, ребята отшвыривают палки и пускаются бегом к большаку, туда, где их ждет Альгимантас.
Отец Юзукаса, Криступас, бывший полковой трубач, все еще отмачивает всякие шутки. Однажды в лютую стужу разделся догола, вытащил во двор старичка-фотографа, проявлявшего негативы, и говорит: «Сфотографируй», а сам забрался в сугроб, трет себя снегом, даже пар от волосатой груди идет. Пока старичок примерялся, торчал под черным покрывалом, Криступас весь обледенел.
— Надо закаляться, — сказал он Константасу, который был в валенках и переминался с ноги на ногу, и отправился дрова колоть.
— Я бы тут же какую-нибудь хворь подцепил, а ему хоть бы что, — говорил потом Константас.
— Железное у него здоровье, — поддержал его Визгирда. Без валенок, рукавиц, шапки-ушанки и кожуха он на двор ни шагу. Константас еще и ватные штаны носит. А Криступас полуголый, в летней фуражке расхаживает в самую злую стужу, и ничего — ни кашля, ни насморка.