И вспомнился Муренковой ее чудаковатый дед, тоже любивший в свое время попилить, построгать и редко доводивший работу до полного завершения. А через дедушку и кое-что другое из московской жизни вспомнилось: институт, распределение, школа, где безгранично властвовала завуч Хромова, рослая плечистая особа с удивительно холодным взором белых, слегка навыкате глаз. Хромова была из породы людей, которые знают всё. О чем бы ни зашел разговор в ее присутствии — о судьбе ли Толстого, о теории Дарвина или о космических «черных дырах» — завуч тут же включалась в беседу, и если тем, к кому она обращалась, было до этого что-то неясно, в чем-то они сомневались, то математик Хромова, растягивая в полуулыбке крупный рот, небрежно вносила в любой вопрос полную ясность. Возражать ей означало нажить себе смертельного врага. Ее боялись все, включая директора, неумело изображавшего добродушное снисхождение при очередной уступке воинственной Хромовой. Но самое главное: она откровенно не любила детей. Это видели все, и все молчали, потихоньку недоумевая, отчего она работает в школе, не задумываясь о том, что жажда власти порой реализуется в самых неподходящих формах.
И вот в школе появилась Муренкова, воспитанная «идеалистом»-дедушкой, воспитанная на фильмах и книгах, где неизменно побеждают добро и правда. И Наталья, еще не остывшая после институтской скамьи, еще не привыкшая к отчеству Борисовна, сначала робко, а потом смелее, смелее начала говорить правду, краснея при этом и стараясь не встречаться с кинжальными взглядами Хромовой... Она была неопытна, у нее не было весомых конкретных фактов против завуча, а усилия коллектива сводились только к тому, чтобы разнять воюющие стороны. Так могло продолжаться до пенсии Хромовой. Муренковой хватило и полтора года.
Мир жестко устроен. Если у вас плохи дела дома, то не ждите особых успехов по службе, а если ваша работа сплошь неудачи, то не надейтесь на счастливую личную жизнь. Был у Натальи Игнатьев, но после школьной истории начались странные по пустякам ссоры, и не стало Игнатьева. С устройством на работу тоже не складывалось — попадались места в двух-трех часах езды от дома на нескольких видах транспорта. Дома ворчал отец: говорил, поступай в инженерный вуз, предупреждал, не послушались (имелись в виду дочь, мать и дед), теперь расхлебывайте. Без конца звонили подруги, расспрашивали, сочувствовали, ругали нехорошего Игнатьева. И тогда Наталья решила пожить у дедушки в однокомнатной квартире, расположенной в поднебесье Отрадного, где, кстати, она и была прописана. Старик понял переезд внучки по-своему — он решил, что пришла пора ему помирать и освобождать жилплощадь наследнице. Начались ежедневные разговоры о смерти, заунывное нытье, что вот, мол, пора, а она никак его не берет. Муренкова попыталась объяснить сложившуюся ситуацию, потом попробовала повозмущаться, поругаться, но от этого стоны старого человека только усилились. Наталья поняла, что и здесь ей не жить.
Но все-таки дедушка, в прошлом прекрасный преподаватель русского и литературы, получавший от бывших учеников письма, открытки к праздникам, оставался отчасти еще тем, прежним дедом. Не зараженный ни домино, ни рыбалкой, он все свободное время тратил на воспоминания, писал свою сибирскую, как он говорил, эпопею. Как его там учили жизни в течение восьми лет, а затем он учил уму-разуму местную ребятню. Свои тетради в руки он никому не давал, но любил почитать вслух отдельные кусочки. Слог у старика был отменный, в меру витиеватый, отдающий ароматом старинных семейных архивов. И каждая читка, заканчивающаяся многозначительным молчанием и вопросительным взглядом поверх очков, наводила Наталью на грустную мысль: будет ли ей что вспомнить по прошествии многих лет? О чем она будет писать в старости? О том, как ругалась с Хромовой, как по ночам выла в подушку из-за ничтожного Игнатьева? Или о том, как моталась по Москве в поисках работы?
«Жизнь у нас одна, — глубокомысленно читал старик, — и доколе мы причастны к ее течению лишь постольку, поскольку в нем неуправляемо движемся, не осознавая умом и не чувствуя сердцем, что такой жизни у нас боле не будет, то мы по сути своей не являемся гражданами Отчизны в наивысшем значении этого слова, так как, растрачивая себя по пустякам, мы тем самым растрачиваем народное достояние...»
Тем временем доярка Аникеева закончила свой рассказ о непутевом муже, распилившем таки шкаф пополам, и ждала, что скажет на это молодая умная учительница.
— Чаю хотите? — улыбаясь, предложила Наталья.
— Спасибочки, что вы, — замахала руками доярка, — мне уж и бежать пора, мужики-то не кормлены. Пойду уж. Я вот еще чего хотела спросить, — сказала Аникеева, повязывая платок, — вы никак уехать от нас хочите?
— До весны вряд ли уеду, — неожиданно для самой себя ответила Муренкова.
— Вот и хорошо, вот и хорошо, а то, думаю, укатит наша молодуха, опять у моего двояки посыпятся. Я вот тут вам молочка малость в баночке...