Шутка мне не понравилась, впрочем Перышкин тоже. Ему, как и всем другим матросам, доставалось здорово, он сильно похудел, перестал бриться, взгляд его стал дерзким и злым. К сожалению, изменился к худшему он не только внешне, и немалая доля вины за это лежала на мне: именно я, обуреваемый профессиональным восторгом, поспешил передать звонкую информацию о самоотверженном поступке двух матросов «Семена Дежнева». Информация прозвучала по «Маяку», Перышкин задрал нос и стал смотреть на окружающих с этаким насмешливым намеком: «Кишка у вас, ребята, тонка, прыгал на „Байкал“ все-таки я, а не вы». То, что вместе с ним, и, как выяснилось, не в первый раз, прыгал Воротилин, Перышкин как-то забыл; Воротилин, который не придавал тому эпизоду никакого значения и не вспоминал о нем, остался в тени, и само собой получилось, что главную роль в спасении «Байкала» сыграл Федор Перышкин.
– Ты и кайлом не очень-то размахался, – беззлобно сказал Воротилин. – В полную силу только над борщом работаешь да Райке голову дуришь. Смотри, схлопочешь от Гриши.
– Очень я его испугался, – Перышкин фыркнул. – Нужна мне его Райка.
– Схлопочешь, – неодобрительно повторил Воротилин, – и не только за Раису, вообще. Вы скажите ему, Павел Георгиевич, язык он распустил. Плохая примета – болтать перед делом, ЧП накличешь.
– Верно, Георгич, что хромого черта на берег списывают? – с вызовом спросил Перышкин.
– Откуда ты взял?
– Люди говорят, – уклонился Перышкин. – За амбицию. Начальство само кончать предложило, а он выслуживается.
– А Кудрейко говорит, что самые важные данные за последние дни получили, – возразил Воротилин.
– Какие такие данные? – окрысился Перышкин. – Тебе-то они на кой нужны, что ты в них понимаешь?
– Кому надо, тот и понимает.
– За что я люблю Филю, так это за интеллект! – восхитился Перышкин. – Для кого хошь голыми руками каштаны из огня вытащит.
– Не кипятись, – примирительно сказал Воротилин. – Скоро домой пойдем, в отпуск. Приедешь ко мне, поохотимся.
– Так списывают, Георгич? – не обращая внимания на Воротилина, настаивал Перышкин.
– Скорее тебя спишут, – оскорбился Воротилин. – За сплетни.
– Марш отсюда, сачки! – С кастрюлькой, покрытой полотенцем, вошла Любовь Григорьевна. – Вас Птаха по всему пароходу ищет.
Выставив их из каюты, Любовь Григорьевна сняла с меня газеты с горчичниками и налила в кружку горячего молока.
– Лучше бы, конечно, от бешеной коровки, да сухой закон, – посочувствовала она. – Пей и закройся хорошенько, меду там две столовые ложки, пропотеешь.
– Федя меня и так в пот вогнал.
– Чего он к тебе шляется? – с недовольством спросила Любовь Григорьевна. – Напрасно его балуешь, на весь мир расхвалил. Пустоцвет он и шатун, я его от девочек отвадила, так он, сопляк, ко мне стучится! Филю бы не испортил, Филя у нас образцово-показательный. – она мечтательно улыбнулась, тряхнула серьгами. – Эх, была бы я лет на пятнадцать помоложе… Ты, Паша, укройся получше, есть долгий разговор.
Она села, глубоко вздохнула и беспокойно на меня посмотрела.
– Что-то на душе муторно, сон видела нехороший, – сказала она, покусывая губы. – Ну, это тебе не интересно – бабий сон, а если у меня предчувствие? Слух, Паша, по пароходу идет, будто Алексей наступил вашему Корсакову на хвост и оттого будут большие неприятности. Есть в этом правда или нет? Ты смелее говори, что ко мне попало, то пропало.
Я рассказал, что знал. Любовь Григорьевна слушала, кивала.
– Быть неприятностям, – решила она. – Сожрет он Алексея, как сливу, и косточку выплюнет.
– А не подавится?
Она покачала головой:
– Если б Алеша добро так умел наживать, как врагов… Покачнется – много охотников отыщется, чтоб подтолкнуть буксир подметать или бумаги скалывать…
– Дипломат он неважный, – сказал я. – Мог бы преспокойно закончить экспедицию, распрощаться с Корсаковым и набирать лед в свое удовольствие.
– Какой он дипломат! – разволновалась Любовь Григорьевна. – Моряк он. Ты говоришь – закончить, распрощаться… Так бы оно и было, если б не «Байкал». Я-то знаю, от «Байкала» он обезумел, вспомнил, зачем в экспедицию вышел, – стыдно стало людям в глаза смотреть, вот и потерял осторожность. А этому артисту, – она повысила голос, – тоже стыдно, а почему? До того доухаживался, что с битой мордой ходит, – ручка у Зинаиды тяжелая, по сто ведер девка на скотном дворе таскала! Вот ему и приспичило домой, здесь он ноль без палочки, а там большой человек, ко всякому начальству вхож… – Она вдруг взглянула на меня с наивной надеждой, с жаром проговорила: – Примири их, Паша, придумай что-нибудь!
Подбородок ее задрожал, глаза вспыхнули, она схватила мою руку, крепко, по-мужски, сжала:
– Забудь, что Алеша тебя обижал, придумай! Подольстись, пообещай артисту, что напишешь о нем хорошо, с портретом… Ну а если ему невтерпеж, намекни, пусть ко мне придет, сволочь такая!
В дверь постучали.
– Я потом еще молочка принесу, – отпуская мою руку, заторопилась уходить Любовь Григорьевна. – Как пропотеешь, смени рубашку, а сырую брось, я постираю.
В дверях стоял Корсаков.