В одном из первых писем Цветаева предсказала Пастернаку уход в монастырь – в старости. Некий отголосок монастырской дисциплины, навязанные себе самому задачи, апология труда – все это у Пастернака было. Цветаева искренне недоумевала: «Ты лирик, Борис, каких свет не видывал и Бог не создавал. Ты сведение всех слоев внутреннего – на нижний, нижайший, начальный – бездны. (…) „Родился человек лириком, а эпос не дает спать“ (здесь Цветаева цитирует отзыв евразийца, видного критика и литературоведа Дмитрия Святополка-Мирского о „Шмидте“ и „Спекторском“. – Д. Б.). Борис, брось фабулу! (…) Каждый сценарист заткнет тебя за пояс. Не надо событий. Бытие бессобытийно… Ты пишешь о воле, о каком-то волевом шаге, добровольном и чистосердечном. Так пишут приговоренные, не желающие умирать от руки [палача], сам захотел. Кто тебя приговорил, Борис?»

Никто – сама логика пастернаковского дара вела к эпосу, объективации, синтезу. Он никакому внешнему воздействию не позволил бы и десятой доли того, что добровольно и искренне вытворял над собою, повинуясь логике развития. И Цветаева была права, говоря: «Этим волевым шагом (…) ты проводишь между нами единственную черту, которой мне здесь – к тебе – не перешагнуть». И еще откровеннее – в августе 1927 года: «У тебя, Борис, есть идеи и идеалы. В этом краю я не князь. У меня есть мысли и уверенность». Эта априорная уверенность – в том числе и в собственном гении – ее никогда не покидала и доказательств не требовала, а Пастернак все доказывал свое право на существование – и людям, и, главное, себе: позиция лирически более слабая, но человечески несравненно более обаятельная. Его развитие немыслимо без самоотрицания – которое для нее, в ее системе ценностей, всегда было предательством: Пастернак во всех письмах себя ругает, она же себя – почти никогда. Больше того: втайне она сознавала, что в его позиции было куда больше христианского, смиренного, способного к росту и развитию, – а о себе в октябре 1927 года не без горечи писала ему: «Вместо Бога – боги, да еще полубоги, и что ни день – разные, вместо явного святого Себастьяна – какие-то Ипполиты и Тезеи, вместо одного – множество, какой-то рой грустных бесов. О, я давно у себя на подозрении, и если меня что-то утешает, то это – сила всего этого во мне. Точно меня заселили. Борис, я ведь знаю, что совесть больше, чем честь, и я от совести отворачиваюсь. Я ведь знаю, что Евангелие – больше всего, а на сон грядущий читаю про золотой дождь Зевеса и пр.».

Вот оно, слово найдено: их противостояние – противостояние чести и совести. Ее гордая, независимая честь – его «изъязвленный» стыд («книга – кубический кусок горячей, дымящейся совести»). Права была Ахматова, говоря, что противопоставлять великих поэтов не следует – надо радоваться, что их у нас так много. Счастье, что у нас были Пастернак и Цветаева – истинные честь и совесть «нашей эпохи», и только вместе могли они эту эпоху оправдать.

Уверенность в том, что Пастернак отошел от лирики не по доброй воле, и собственная женская уязвленность приводили Цветаеву к вовсе уж неадекватным выводам: «Я поняла: ты берешь партийный билет. Понимаешь мой ужас?» Впрочем, это наваждение скоро прошло, и Цветаева уже иначе определила происходящее: «Прощаясь со мной, ты прощаешься со всем тем: (Гощу – гостит во всех мирах). Ты прощаешься с гостьбой. Ты все становишься кем-то (не аноним)». Это и есть прорастание и постепенная победа личного – если угодно, человеческого – начала. Но Пастернак был дорог Цветаевой таким, каким она его выдумала – и оттого она не желала ни видеть, ни принимать его динамики, видела в ней предательство. Его эволюция казалась ей насильственной, тогда как для него самого не было ничего естественней и свободней, чем давать себе задания и заставлять себя меняться. Недовольство собой и неверие в себя были для него так же естественны, как для нее – преклонение перед собственным высшим «я». Эта определяющая разница в конце концов их и развела, хотя она же поначалу и сблизила. «На твой безумный мир ответ один – отказ»: вот манифест поздней Цветаевой. «Я тихо шепчу: благодарствуй, ты больше, чем просят, даешь» – почти одновременно (с разницей в год) отзовется Пастернак.

<p>Глава XVIII</p><p>«Спекторский». «Повесть»</p><p>1</p>

Ни один замысел Пастернака не претерпел таких кардинальных изменений, как идея романа о молодом поэте Сергее Спекторском. Он был начат еще в 1922 году – Пастернак написал и напечатал в «Московском понедельнике» (12 июня) «Три главы из повести». В них присутствуют уже все главные герои неосуществленного романа, «разрозненные части» которого, как писал Пастернак в «Повести», носились перед его глазами уже лет десять, то есть с 1919 года. «Повесть» доведена только до лета 1914 года. В 1930 году, «кончая не поддающиеся окончанию замыслы», Пастернак увел действие романа на шесть лет вперед и закончил его 1919 годом.

Перейти на страницу:

Все книги серии Премия «Национальный бестселлер»

Похожие книги