Как я вижу людей? Я вижу все вместе. Сразу. Вес, фигуру, как он держит руки, как он идет, как он останавливается, пришепетывает, что-то он там делает с носом, ищет какую-то бородавку несуществующую. Люблю это описывать.
Это помогает человека зримо представить. Он оживает. Становится таким плотным.
Критичен ли я по отношению к самому себе? Нет. Я ленив. Какой смысл в самоедстве? Все равно я через пять минут изменюсь, так зачем же копать то, что уже не я? Депрессия мне совершенно не свойственна. Вокруг такой прекрасный мир. Какая тут может быть депрессия?
На лодке я не успевал даже осознать, плохо мне или хорошо. Там другие скорости жизни. Там все так неслись все время куда-то с дикой радостью.
Там я просто не успевал. И не один я. Там все никак не могли попасть в зону депрессии. Там даже не знали, что это такое. Депрессия – это же надо остановиться, посидеть, осознать, слова подобрать. Так что русский мужик всегда жил без депрессии – он просто падал на лавку после тяжелого дня. А грустные песни – это когда он отдыхал: зимой, на печке, скотину покормили, дерьмо вынесли – пора, запели, и кто-то за пяльцы сел.
То есть у него остаются силы на вой. Вот он и воет. Этот вой у нас песней зовется.
А то, что ему в этот момент грустно, придумали интеллектуалы. Это наблюдатели придумали. Не исполнители. Исполнителям в этот момент хорошо. Это слушателю плохо от волчьего воя. А волку же хорошо. Не бывает ему плохо оттого, что он воет. Нет. Но всех остальных он ужасает.
Боюсь ли я смерти и когда я ее по-настоящему почувствовал?
Смерти, наверное, все боятся. Но боятся же не самой смерти, а предсмертия, неизведанности и будущей работы. Человек на пороге смерти будет работать – убегать, копать. Люди сопротивляются смерти, но это сопротивление не фиксировано.
Смерть – это освобождение. От земных дел. Устал – смерть. Ее же предлагают. Не отказался – умер.
Я же выходил из тела. С тех пор я не очень боюсь ее. Не очень печалит.
Давно это было. Лейтенантом лежал в каюте после обеда на плавказарме, и в какой-то момент почувствовал, что не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Не могу – и все. В этот момент я увидел себя над своим телом. Висящим. Состояние невероятной легкости. Невероятной. Во-первых, тебе не хочется назад. Вот туда, назад – в тело – ни за что. Ты знаешь, что это твое тело, но оно воспринимается как одежда, как пальто, причем старое, затертое. И ты должен зачем-то все это опять надеть. Зачем? Зачем все это надевать, если тебе и так хорошо? Вот тем, кто остался в этой одежде, вот им – плохо, а тебе – хорошо. И ты это понимаешь. Ты понимаешь, что это такое. И ты понимаешь, что смерть – это не очень страшно. Потом все ценности, которые связаны с телом, становятся неценностями. Ценности другие – радость, например.
С одной стороны – жить хочется, а с другой, смерть – великое освобождение.
Есть ли для меня «табу»? Нет для меня «табу». Это для общества, для государства есть «табу» – туда не ходите, черным-белым не говорите. Если меня это задевает, я скажу. Зачем мне их «табу»? У меня другие истины. Я видел другое. А это – мелкое. Чего об этом говорить, если за окнами все равно праздник.
Коля говорит, что государство – это какая-то дисперсность, болотная кочка, невнятная парадигма, которую не заполнить. Это незаконно по каким-то высшим законам.
Государство – это система подавления. Все должны быть одним тестом. Все должны быть в него замешаны, а тут кто-то выскочил. Государство – это не система вспомоществования.
Оно не будет тебя пестовать. И так себя ведет любое государство. Но у меня это не анархизм. Я понимаю, что государство необходимо. Чтоб упорядочить преступность, например. Но когда оно упорядочило преступность, то оно хочет упорядочить всех остальных. Все должны быть рассованы по ящичкам, а не валяться как попало. Открываешь ящичек – а там у нас певцы запели или плясуны заплясали. Надоело – задвинул. Все появляются в нужный момент и используются. Причем они должны явить себя в пике своих способностей: божественное пение, кантата, «Реквием», а до этого – все в ящичке. Вот оно – благо. Остальное – хаос. Государство борется с хаосом. А если я существую в этом хаосе? Я часть хаоса. Я часть многообразия. Вот ведь незадача.
Эта ворона дождалась красного света светофора и, когда все машины встали, слетела к той луже, что на перекрестке, и осторожно положила в нее сухарь. Чтоб, значит, размок и помягче стал. А сама стоит рядом на случай других ворон.
«Сейчас же машины поедут и раздавят они твой несчастный сухарь!» – сказал ей я.
Я стоял на перекрестке и ждал, когда можно будет его перейти.
«Карррр!» – ответила мне ворона. Она поняла, что я ей говорю, и на ее языке это означало: «Отвяжись!»
За секунду до открытия перекрестка ворона подхватила из лужи сухарь и отлетела в сторону. Она сидела на заборе и держала его в клюве. Как только светофор опять перекрыл дорогу, она снова слетела к луже и опять бережно водрузила в середине ее это свое сокровище.