— Не могу на него на такого смотреть, — вскрикнула она однажды и рухнула на пол рядом с кроватью, на которую опустила маленького Отто. Когда вошла в комнату, за ней остался кровавый след. А мальчик не плакал, и даже улыбался отцу. Зайфрид глазам своим не хотел верить, что малыш улыбается ему, своему отцу. Благословен будь, Господи на небеси, слишком мы ничтожны, чтобы знать, чем ты нас испытуешь и какой знак нам шлешь! Едино Иисус велик, не устает повторять патер Пунтигам, все прочие малы и ничтожны. Но сильны они, когда становятся Иисусовым войском, когда вступают в ряды Иисусова ордена.
Император тоже знает, думает Зайфрид, что Отто после смерти будет с Ним там, наверху, у самых коленей Его сидеть, как эти горцы в своих гуслярских песнях сажают своего древнего царя Лазаря. А на деле-то Лазаря там нет, да и не будет никогда.
Не знаю, действительно ли отец был глубоко верующим. Несколько раз мы вместе ходили в церковь, таков был обычай, особенно в Рождество и на Пасху. Наверное, не ходить было нельзя, но не знаю, обязательно ли было присутствие там всей семьи. Когда он решил взять нас с собой, мы отправились словно на похороны. Оба они молчали, мама вела меня за руку. Но для того, что я сейчас намереваюсь написать, не имеет значения вопрос о степени его религиозности, а отношения, существовавшие между совершенно разными людьми, уроженцами Австрии. Их как будто стравливали друг с другом, причем в этом участвовали и те, от которых никто не ожидал ничего подобного. Так было и в нашем случае. Пожалуй, мне было лет десять, не больше. Я немного умел читать, еще меньше — писать. Мама научила меня тому, что знала сама. После всех ее попыток призвать на помощь чудо разговоры о школе обрывались, едва начавшись, и отец решил поступить по-своему.
Однажды утром, студеной зимой, он отвел меня в иезуитский питомник, назывался он «Конгрегация девы Марии», которой заправлял патер Пунтигам. Там были еще с десяток мальчиков, один похожий на меня, остальные абсолютно нормальные. Они рассматривали меня, я — их, потом я сел за парту в самом углу небольшой комнаты. Несмотря на то, что в ней было ужасно холодно, мне пришлось снять зимнее пальто и шапку. Я дрожал, зубы мои стучали, я страшно заикался, отвечая на простые вопросы, заданные патером Пунтигамом. Он хотел услышать, как меня зовут, сколько мне лет и молюсь ли я перед сном. Слышал ли я про Иисуса и его страдания? Об этом я ничего не знал, и потому молчал, что ему не понравилось. А может, мне это только показалось, потому что патер Пунтигам вечно был хмур и серьезен.
Так началась моя учеба, если это вообще можно так назвать. Впрочем, можно, хоть такая, но все-таки учеба.
Патер Пунтигам говорил размеренно, слово за словом, будто читал. Все время какие-то указания, это вы можете, это не смеете. Я плохо запоминал его слова, однако он их повторял, и в итоге мы их запомнили. С нами он говорил на местном языке, в названии которого я до сих пор не могу разобраться, со взрослыми — по-немецки.
— Все здесь от Бога, мы здесь для того, чтобы служить ему. Важнее всего в мире то, что Богу предназначено, вроде наших молитв. Поэтому всегда оборачивайтесь в сторону Рима — там папа печется о ваших душах.
Он показал нам, в каком направлении находится Рим, хотя мы не понимали, ни что такое Рим, ни кто такой папа, в сторону которых мы должны поворачиваться. И так каждый день, император и папа, Иисус, молитва, учеба, отречение. Что такое отречение, мы тоже не знали, но постоянно должны были повторять это слово.
Отрекаюсь от греха — отрекаюсь от греха. Отрекаюсь от блудодейства — отрекаюсь от блудодейства. Мы войско Иисусово — мы войско Иисусово. Иисус наш вождь — Иисус наш вождь.
— Как в школе? — спросил меня отец.
— Не нравится мне, — искренне ответил я.
— Почему это?
— Разве нет у нас других учителей?
Удивленный моим ответом и вопросом, отец долго смотрел мне в глаза. Я не отводил взгляда, я чувствовал, что этот взгляд — наша первая настоящая связь. Мы смотрели друг на друга как отец и сын, никак иначе. Ни злости, ничего другого.
— Каких других учителей? — опять спросил он.
— Обычных, как в других школах.
— А чем этот плох?
— Он хороший, но мне это не нравится.
— А что тебе нравится? — спросил он меня и ухватил за руку. Мы сидели на полу, он оперся на локоть и стал ростом чуть выше меня.
— Рисовать. Ничего больше.
Отец молча отпустил мою руку и уставился в свои ладони. Он смотрел на них так, словно видел что-то, словно хотел что-то стряхнуть с тыльной стороны, но передумал, повернул их и вновь стал рассматривать. Он часто делал так. Чтобы не мешать ему, я вышел из комнаты, прихватив свои краски. С ними я был счастлив. Немного воды, кисть, бумага и покой в доме. Это мне всегда нравилось. Мне не надо было выходить на природу, там кто-то мог приклеиться ко мне, встать за спиной и смотреть, что я там рисую. Какое ему дело до того, чем я занят?!