У этой страны музыка, как зараза, и в крови, и в костях. Здесь люди и дышат в ритме музыки. Можно переломать ноги уличному певцу – и он заткнется. Можно поджечь типографские станки и стопки тетрадей, испещренных линейками и черными точками, – но музыка не остановится. Можно швырнуть кирпичом в церковный витраж, за которым упражняется хор, – и хор умолкнет, но тут же, пробираясь переулком в темноте, ты услышишь, как какая-то мамаша поет своему ублюдку колыбельную, а за углом какой-то кретин тренькает на мандолине…
Боже, прокляни эту визжащую пластинку! Что за безумие овладело тем ненормальным, что решил записать эту серию скрипов и визгов? Не знаю. Не узнаю никогда. Почему сам он не умер первым, почему эта мешанина звуков не убила его? Но все они сумасшедшие, все психи, французы, что с них взять, хоть и дали этой проклятой музыке доброе итальянское имя! Массони, Массони, вернись и заткни орущий ящик – иначе я наплюю на здравый смысл, на безопасность, спущусь вниз и разобью его вот этой ухмыляющейся скрипкой! Тогда меня схватят, наконец схватят… но этого будет стоить минута тишины, глоток воздуха, не зараженного «Рондо Каприччиозо»!..
Я кусаю себе язык так, что вскрикиваю от боли.
Нет! Не знаю я, как называется эта музыка! Не знаю и не узнаю никогда.
Кто-то смеется.
Я широко открываю рот и дышу молча, чтобы не закричать, дышу так, словно пробежал бегом несколько километров. Наконец дверь приоткрывается. Массони! Убью его, скоро, скоро убью! Быть может, пытаться заглушить музыку в этой стране одному человеку – все равно, что вычерпывать чайной ложечкой реку По: но эта капля музыки, этот Массони – о, скоро, очень скоро я зачерпну его и пролью на берег; ибо если я ненавижу (а я ненавижу!), если ненавижу то клокотание и визг, что люди зовут музыкой (о да!), если ненавижу полицейских (видит бог, да!) – значит, во всем мире, больше всего, важнее всего, превыше всего для меня ненависть к этому маэстро-детективу! Теперь я знаю: сломать то, поджечь это – ребячество. Только после убийства Гвидо станет
Он ведет с собой мальчика лет восьми, с бледным испачканным лицом и глазами блестящими и черными, как эта проклятая пластинка. Дверь захлопывается, оба останавливаются на пороге и слушают, глупо приоткрыв свои глупые рты, словно от этого будут лучше слышать. Затем Массони ставит на стол банку кофе и берется за скрипку; и снова, в унисон со скрипкой на пластинке, вой и визг летит в потолок, ко мне, а мальчишка смотрит и слушает, и в восторге сцепляет руки перед грудью, и глаза его медленно округляются. Лицом Массони как будто спит, одна рука его взлетает, другая ползет по грифу; вот он приоткрывает глаза, подмигивает и слегка улыбается мальчишке, – а в следующий миг лицо его вновь погружается в дрему, а звуки все текут и падают, текут и падают, точно капли воды из крана.
А потом – словно переход с мороза в тепло, словно вкус свежего хлеба во рту у голодного – наступает тишина, и я обмякаю, ослабевший и мокрый от пота.
– Ах, синьор Массони… – шепчет мальчишка. – Ах…
Массони откладывает скрипку, легко касается ее кончиками пальцев – так, будто это волосы возлюбленной, а не изогнутый деревянный ящик с натянутыми на нем кишками. Говорит:
– Сам видишь, Виченте, совсем нетрудно.
– Для вас нетрудно, синьор…
Массони смеется. Открывает банку, засыпает в кофейник молотый кофе, наливает кипяченой воды, отставляет чайник, ставит кофейник на огонь, делает огонь потише, помешивает кофе длинной ложечкой. Говорит.
Я лежу в темноте, в собственном поту, не в силах пошевелиться. Вдыхаю запах кофе, смотрю и слушаю.
– Хорошо, – говорит с улыбкой Массони, – если хочешь, скажем так: сейчас для меня это легко, а для тебя невозможно. Но со временем и ты научишься, Виченте. Ты получил уже два урока, сегодня третий; и то, чего ты раньше совсем не мог, сейчас у тебя легко выходит. Будешь играть много лет, как я – научишься играть не так же, как я, а намного лучше! Ты станешь не просто хорошим музыкантом, Виченте. Ты станешь великим.
– Что вы, синьор, я никогда…
Массони только смеется и ложечкой смахивает с кофе черные пузыри. Снимает кофейник с горелки, выключает огонь, ставит кофе на стол. Продолжает:
– Говорю тебе, малыш: я-то знаю, кто безнадежен, кто хорош, а у кого есть дар. Знаю лучше любого другого. Я полицейский и люблю свою работу – и не мечтаю стать великим скрипачом, ибо мне известно, что такое дар скрипача. Возьми скрипку, Виченте. Бери же, смелее.
Мальчик берет со стола скрипку, прижимает подбородком и щекой. Он робеет – так робеет, что уже не может говорить. Скрипка у него в руках кажется огромной, как виолончель.