А матушка, — ach du mein lieber Gott![15] — матушка не хочет или не может понять, до чего изменились обстоятельства с тех пор, как несколько лет назад я писал ей в сумасбродной самонадеянности, что крепко держу власть в руках и что опасность какого-либо конституционализма предотвращена раз и навсегда. Она не чувствует, что почва в империи накалена так, как не бывало со времен проклятого сорок восьмого года, и что если я хочу умиротворить мои народы, то этого уже нельзя сделать кнутом, а только обещаниями и добрыми словами. Она не хочет простить мне, что я старался подсластить эту пилюлю — потерю Ломбардии — манифестом, где я говорил о необходимости благоустройства Австрии своевременным исправлением законодательства и управления… Она, такая умная и рассудительная, вдруг утратила ориентацию, не понимает, какая необходимость заставила меня прибегнуть к этим обещаниям, она видит в них лишь проявление слабости. Матушка, мой единственный друг и советник, вдруг заупрямилась и мучает меня своим кислым «тебе лучше знать, ты император, не я!» Ach du mein lieber Gott, какое это одиночество — царствовать над пятьюдесятью миллионами!

<p><strong>2</strong></p>

День начинался. Еще за несколько секунд до того, как на куполе придворной библиотеки захрипело во внутренностях старых часов, в коридоре перед покоями императора раздались резкие, старательно-чеканные шаги двух офицеров лейб-гвардии, явившихся занять свое место. Шаги приближались, четкие и поспешные, будто впереди был еще очень далекий путь, который надлежало проделать как можно скорее, — но, подойдя к двери гостиной, рядом с императорской спальней, офицеры, громко пристукнув каблуками, остановились как вкопанные. Строго говоря, личные покои монарха подлежали охране круглосуточно, но Франц-Иосиф, укладываясь вечером спать, обычно освобождал своих лейб-гвардейцев от этой службы — зато требовал, чтобы утром они были на месте секунда в секунду.

Тотчас вслед за этим в коридоре раздался совершенно невоенный звук — то было дребезжание чего-то тяжелого, металлического, что волокли по каменным плитам пола. Часы на библиотеке, после предупредительного хрипения, пробили четыре удара высоким колоколом, сопровождаемые четырьмя ударами басового колокола; дверь сейчас же отворилась, и в спальню без стука вошел, неся зажженную лампу, императорский личный камердинер Хорнунг, по профессии брадобрей, — приземистый пятидесятилетний человек с мясистым жизнерадостным лицом венского извозчика. За ним шел слуга, волоча за ручку железный бак с водой, от которой поднимался пар.

— Припадаю к стопам вашего величества и желаю доброго утра, — сказал Хорнунг, ставя лампу на доску камина.

— Благодарю. Какова сегодня погода? — ответствовал император, спуская ноги со своего жесткого спартанского ложа.

— Несколько свежо, ваше величество, с северной стороны, я измерял, — всего шесть градусов, но небо чистое, и похоже, что день будет солнечный.

— Что ж, это хорошо, я рад.

Пока слуга осторожно лил горячую воду в оцинкованную ванну, еще с вечера поставленную посреди спальни, Франц-Иосиф с деликатной помощью Хорнунга снял ночную рубашку; дрожа от холода, он вошел в ванну. Слуга, намочив и намылив губку, принялся сосредоточенно и важно растирать августейшее тело широкими, размеренными движениями, словно смывал со школьной доски.

Владыка австрийской империи был красивый рослый мужчина с крепкими плечами и узкими бедрами над стройными колоннами ног. Он очень гордился своей внешностью и никогда не упускал случая заглянуть в зеркало, а за столом любил рассматривать свое лицо в блестящих черенках ножей. Появляться по утрам голому перед слугами доставляло ему истинное удовольствие, которого он стыдился и в котором неохотно признавался сам себе, ибо чувство это было низменное, несовместимое с его высоким положением и возвышенной жизненной миссией. Он утешал себя, однако, тем, что и другой император, Александр, отнюдь не первый встречный, поскольку история недаром присвоила ему прозвище Великий, любил купаться обнаженным при своих солдатах. Правда, это было в древности, рассуждал далее Франц-Иосиф, и совсем другие были тогда условия, иной этикет, к тому же, если поразмыслить, то с точки зрения эстетики одно дело, когда Александр Великий на глазах у своих солдат бросался в волны какой-нибудь там македонской реки, и совсем другое, когда меня полощут в цинковой скорлупе. A propos, если Александра прозвали Великим, то какое прозвание уделит история мне, Францу-Иосифу? Об этом он часто размышлял в первое десятилетие своего длительного царствования; и хотя не блистал скромностью, не мог, однако, избавиться от мысли, что прилагательное «Великий» как-то не подходит к его имени.

— Ну-с, что нового? — обратился император к Хорнунгу, который между тем приготавливал свои цирюльничьи инструменты. — Что говорят по поводу Ломбардии и вообще?

— Да из табачных лавчонок, ваше величество, вдруг разом исчезли виргинские сигары, — ответил камердинер. — Будем сегодня поправлять прическу или только бриться?

Перейти на страницу:

Похожие книги