С февраля этого года Мариуполь здорово изменился. На месте руин росли новенькие, чистенькие микрорайоны, залатывались и стеклились выжженные девятиэтажки, блестел и дрожал в прощальном сентябрьском мареве свежий асфальт на улицах.
– Посмотри, любимая, город из своего покорёженного, опалённого нутра, из закопчённых поломанных рёбер – выталкивает наружу новую, неубиваемую жизнь!
Даша подняла голову и присела, но не обернулась в сторону города, она сидела чутко прислушиваясь к себе, внутри неё творилось что-то очень, очень важное.
Она пропустила восторженную, полную красивостей реплику Егора и услышала только последние слова.
– Да-да, – повторила она, – новая жизнь…
И почему-то заплакала.
…О своей жизни он заявил тревожно и как-то сразу неловко. Нинка, вяло ковырявшаяся в яичнице, побледнела и выронила вилку, когда он шевельнулся. Впервые. До этого он таился у нее под сердцем, проживая каждый день миллионы лет.
И вдруг будто оборвалось, Нинка похолодела, но не от боли, а от страха. Мать пристально и нехорошо посмотрела на нее. В другое время Нинке было бы наплевать на это, но сейчас она почувствовала необходимость оправдываться, будто ее застали за каким-то постыдным занятием.
– Сердце что-то схватило, – чужим голосом сказала она.
– А ты побольше пиво пей, да по дискотекам прыгай, глядишь, и до инфаркта в семнадцать лет допрыгаешься.
Мать ее не любила, как не любят чужое. Нинка была папкина дочка – такая же беспутная и московская. Сама Нинкина мать была из деревни – но только родом. Ее родители в свое время удрали в столицу за чинами и благами, потому что «там вся культура и театры». В театр они, разумеется, за всю жизнь не разу так и не выбрались, зато в чинах ее сноровистый родитель преуспел, выбившись сначала в мелкие, а со временем и в очень даже приличные городские руководители. Возвышение для девочки, которой надлежало бы, по-хорошему, еще поросятам хвосты крутить, а ее уже забирали из школы на машине – было неслыханное.
Но кость и норов остались те еще, и к своим тридцати семи с небольшим она умудрилась раскормить себя так, что иначе как коровой ее за глаза и не называли…
У Нинки под сердцем опять ворохнулось, и она с ужасом поняла, что это не сердце, что это вообще не ее. Она беспомощно обвела глазами стол, будто что-то на нем ища. Голова кружилась, Нинка вдруг почувствовала страшную какую-то свою беззащитность, в глазах у нее стояли слезы.
В следующее мгновение с дробным железным стоном вилка покатилась по столу, а Нинкина мать так и замерла у холодильника, уже с нескрываемой злобой уставившись на вскочившую дочь.
– Ненавижу, ненавижу все ваши яичницы, салфетки, тарелки с цветочками! – с прыгающими губами и подбородком прокричала та.
– Вы что, девочки? – на шум в кухню заглянул отец.
Нинка бросилась к нему на шею и зарыдала громко и неутешно. «Ну что ты, доча…» – начал было отец, но замолк и молча гладил ее вздрагивающую голову.
– Полюбуйся на свою истеричку, – кивнула мать.
«Вся в тебя», – подумал он и увел дочь в ее комнату.
А незадолго перед этим Нинке стали сниться сны, да такие яркие! И страшные одновременно…
Чаще всего ей снилось, что она идет по огромному бескрайнему полю, иссиня-зеленые травы в котором высотой почти до пояса и все время ходят волнами, ни на минуту не успокаиваясь. А Нинка все идет и идет вперед, но вот идти становится все труднее и труднее – степь будто бы почти отвесно задирается в небо. Но Нинка все лезет и лезет, цепляется руками за траву, сердце обмирает и заходится от страха, когда она взглядывает вниз – потому что степь и сине-зеленые волны уже далеко-далеко внизу, она чувствует, как ноги у нее начинают дрожать, она задыхается…
Но спрыгнуть еще страшнее, поэтому из последних уже сил Нинка карабкается наверх и все-таки забирается на вершину кургана. Она поднимается, чтобы осмотреться, и замечает, что вокруг начинает темнеть – стремительно. Опускаются сумерки. Первое время ей ничего не видно, только очень страшно, потом Нинка начинает различать в темноте белые пятна, их много, они приближаются со всех сторон, и вместе с ними приближается неясный гул.
Вглядевшись, Нинка понимает, что это детские лица – маленькими человечками покрывается вся степь от края и до края. Со всех сторон они бегут к кургану и произносят какое-то одно короткое слово, страшные звуки этого слова, как волны прибоя, один за другим докатываются до нее. Малышей тысячи, сотни тысяч, миллионы…
Делается так страшно, что, если бы можно было умереть, она бы сейчас умерла, но умирать ей, видно, еще рано. Вдруг вся неумолимо текшая к кургану, затопившая бескрайнюю степь детская масса останавливается – близко-близко от Нинки. Малыши тянут к ней руки и шепчут все то же короткое и очень знакомое слово, смысл которого она силится и не может вспомнить.