— Дело не в одних Пиренеях. Хотя Пиренеи — особый край. Да и особая там война. Смешались в ней и разные люди, и разные страсти, и разные цели. Интербригада, в которую съехалось столько людей, весьма многолика. Профессиональные идеалисты — не профессиональные воины. Исходят словесными фейерверками, клянутся в верности Дон Кихоту, не понимая, что этой стране нужны не странствующие рыцари, тем более печального образа, а люди, умеющие сражаться. Передо мною прошло слишком много разочарованных энтузиастов и мало терпеливых солдат, готовых к поту, вони и грязи. Знаешь, Малыш, сколь это ни грустно, книги совсем не всегда соотносятся с реальным миром, с реальной жизнью. А также с намереньями их авторов. Самые великие книги.
Помню, что я не удержался, задал ему ненужный вопрос:
— Что будет с Испанией?
Он отозвался резко и коротко:
— Дело — дрянь.
Я молча смотрел на его родное, переменившееся лицо. И понял: быть может, впервые я вижу его растерянные глаза. Мне захотелось поднять его дух.
— Но как тебя встретило наше отечество! Знаешь, Мышонок, я возгордился.
Он усмехнулся.
— Пышно и звонко. Как будто я вернулся с победой.
— А так и есть. «Испанский дневник» — твоя победа. Его читают решительно все. Всяк сущий язык тебя назовет.
Но он пропустил мимо ушей эти приятные слова, не разделив моего настроения и озабоченно произнес:
— Сегодня на Белорусском вокзале я вдруг увидел перед собою множество незнакомых лиц. Что, разумеется, греет душу. Но сколько не увидел знакомых. Можешь ты мне, наконец, объяснить, что происходит в родном пространстве?
Впервые не я его — он меня спрашивал. Впервые не я — он ждал ответа. Но что же я мог ему сказать?
Он первым прервал тяжелую паузу. И, глядя в окно, за которым сгустились московские сумерки, проговорил:
— А все-таки по странным законам устроена жизнь на этой планете. Тот, кто убил одного, — преступник. Всем это понятно и ясно. А тот, кто истребит сотни тысяч, — лидер, герой и сверхчеловек. Так было в нашем античном младенчестве, так — в нашем зрелом двадцатом веке. Есть все же непреходящие ценности на этой загадочной планете.
И с грустным вздохом махнул рукой.
Сегодня мне нетрудно признаться в своей толстокожести и ограниченности. Мое хваленое благоразумие, должно быть, превосходная почва для этих незаменимых свойств, так облегчающих существование. Похоже, они мне и обеспечили входной билет в двадцать первый век. Печальная плата за долголетие.
И нынче улыбка фортуны мне кажется кривой издевательской гримасой.
Наверно, и в мой последний час мне вспомнится тот дьявольский вечер, когда впервые я различил тревожный звонок над самым ухом. До этого дня, неведомо как, мне удавалось глушить предчувствия, справляться с нараставшей тревогой. Мой здравый смысл, которым я с юности — по недоразвитости — гордился, и вся моя грешная, бренная плоть, все вместе, упрямо сопротивлялись обрушившейся на нас очевидности — всему, что вопило с газетных полос, неслось из эфира, шуршало в слухах. И сам не пойму, как мне удалось увериться в том, что и брат, и я, мы оба надежно защищены. Он — своим именем, я — его славой. Не то по-мальчишески отмахнулся, не то запретил себе призадуматься, вспомнить о том, что были и более громкие, звучные имена, более славные биографии. Что все они стерты и перемолоты, прокляты и канули в бездну.
Это свидание затянулось. Отец отечества не поскупился, отвел моему старшему брату немалую часть бесценного времени. Встреча их длилась едва ли не дольше, чем все прогремевшие аудиенции с корреспондентами, с интервьюерами, с другими известными собеседниками. Были нарушены все установленные канонизированные регламенты.
Лишь человек, который и сам жил в той Москве, разберется в чувствах, наполнивших мое ожидание. Все разом — и душевный подъем, и почему-то скребущую сердце необъяснимую тревогу, и неприличную гордыню.
Он появился поздно вечером.
— Входи, мой государственный брат, — сказал я с театральной торжественностью. — Как я понимаю, отныне Киев, где ты родился, и Белосток, где ты провел свои детские годы, могут кичиться и ликовать?
Он чуть смущенно пресек эти игры.
— Заткни свой фонтан и будь почтителен. Теперь я вижу, что в Белостоке, отторгнутом великопанской Польшей, я слишком мало тебя порол. Теперь я пожинаю плоды своей неумеренной доброты и милосердного воспитания.
— Да, я забылся. Прошу прощения.
— Вот так-то лучше. Знай свое место. Тогда я попробую передать суть исторической беседы в доступном для тебя изложении.
Затем он заговорил серьезно. Естественно, надо было тогда же, не мешкая, по горячим следам, возможно подробнее записать все то, что он мне тогда поведал. Но я понадеялся на память. Впрочем, теперь уже поздно вздыхать.
То, что я помню — в сухом остатке, — относится больше к его ощущениям, нежели к предмету беседы.