Эдда была в восторге. Теперь она была Далила[163]. В Священное Писание она отроду не заглядывала, это было уж совсем vieux jeu; оперу же видела несколько раз. Говорила, что признает только музыку конкретистов, и в Берлине угощала друзей пластинками Вареза[164] и Антона фон Веберна[165], но по-настоящему она обожала именно Сен-Санса[166]. В эту первую ночь Эдда ещё не пыталась получить секретные документы. «Было бы неосторожно, да и не носит же он их при себе в кармане». Для первой ночи вполне достаточно было только узнать, «в чём великая сила его». Джим в пьяном виде и сам немного чувствовал себя Самсоном. Хотел было даже для начала выдумать что-нибудь вроде семи сырых тетив, которые не засушены, и потом «разорвать тетивы, как разрывают нитку из пакли, когда пережжёт её огонь». Но ничего не мог придумать. Задание было простое, и он
— …Отчего же вам не уехать в Америку, гражданин Майков? Вы стали бы там директором огромной лаборатории, получали бы тысяч двадцать долларов жалованья в год, да ещё, быть может, с участием в прибылях. Лабораторию вам дали бы превосходную, вы были бы в ней полным хозяином, под вашим руководством работало бы человек десять молодых учёных. У вас был бы собственный дом с садом. Вас знал бы весь учёный и даже неучёный мир: газеты присылали бы к вам репортеров за интервью, — шутка ли сказать, такое огромное открытие! А здесь вы живёте в этой убогой комнатушке с продранным диваном, с некрашеным кухонным шкафом, с тремя грязными стульями, с шатающимся крошечным письменным столом, с которого, вероятно, вечно всё падает. Есть ли у вас ванна? Нет? Человек, не имеющий ванны, не может даже претендовать на уважение. А ваши соседи? Верно, они вам отравляют жизнь. На заказ трудно было бы придумать столь бездарное существование для столь одаренного человека, как вы. У нас на западе дураки говорят, что вам чужды мещанские привычки и требования. У вас этого, должно быть, не говорят. Как и нам, вам хочется хорошей или хотя бы сносной жизни. Сюда входит, разумеется, и свобода, особенно бытовая, — без политической свободы вы, пожалуй, могли бы обойтись. Вы учёный, изобретатель, вам важна независимость, важно общение с другими людьми науки. Здесь вы работаете в казённой лаборатории, не очень плохой, но и не очень хорошей, над вами много начальства, и вы должны подчиняться, как школьник. Между вашими товарищами есть наверное хорошие люди, но, по воле советской судьбы, они прежде всего конкуренты. Каждый ваш успех — это неуспех для них. Они поневоле ревниво следят за вами, некоторые вас подсиживают, кое-кто на вас доносит. Ваше открытие рассматривается в комиссии. Её руководители коммунисты и, по общему правилу, ничего не понимают в науке. Большинство других не очень желает, чтобы выдвинулся новый человек. А что такое «выдвинулся»? Если ваше открытие будет призвано ценным, вы получите повышение в учёном чине, у вас будет квартира из двух комнат, столь же дрянная, как эта, вам могут дать и какой-нибудь орденок. Ваши товарищи будут шипеть и издеваться. При первой же, хотя бы ничтожной, неудаче вас съедят враги и завистники. Я знаю, вы были в своё время арестованы. За что, мне неизвестно. Верно, кто-нибудь взвёл на вас обвинение, в лучшем случае якобы научное: ошибка, просчёт, недостижение обещанного результата. Возможно, что это был просто вздор. Но допустим, он сказал правду: вы в самом деле сделали ошибку. Это бывает, это даже неизбежно в работе. В Америке частные предприниматели в своих расчётах делают поправку на возможные ошибки. Если она была очень велика, на западе учёный может потерять место. Вас же посадили в тюрьму. В худшем же случае вас обвинили в том, что вы когда-то были кадетом или меньшевиком или народным социалистом. Разве при таких условиях можно плодотворно работать? Или я говорю неправду?
— Я не понимаю, к чему вы это всё говорите.