Иосиф был вынужден переехать из уютной квартиры в Гринич-Виллидже после того, как нарушил первое жилищное правило Нью-Йорка: он полностью перестроил съемную квартиру, и владелец преобразовал дом в кондоминиум. Это была одна из многих попыток Иосифа избавиться от нобелевских денег. Он был непрактичен, предрасположен к чувству вины и к тому же знал, что Беккет, образец художника-аскета, отдал всю свою Нобелевскую премию.
Квартира в Бруклине была очень приятная, очень уютная. Мария приняла нас чрезвычайно мило. Маленькой Нюшке, очень похожей на Бродского, было года два, и она уже хорошо разговаривала. Мария читала ей стихи и явно всячески заботилась о ее развитии. Я немного поговорила с ней, а сама все время думала о том, как плохо Иосиф выглядит. Он оттягивал еще одну операцию…
Он всегда умел призвать на помощь стоическую веселость (“Жизнь – говно, – утешал он как-то нашу подругу Нэнси Бердсли, – но это не причина не получать от нее удовольствие”) и даже сейчас энергично занимался разными делами, встречался с друзьями, не складывал рук; но, говоря с ним, всякий чувствовал, что время его на исходе.
Мы были очень рады встрече, и разговор у нас пошел в привычном духе. Он пожаловался на здоровье, и я сказала: ты давно уже живешь второй век. Такой тон был у нас нормальным, но Марии было тяжело это слышать, и, посмотрев на ее лицо, я пожалела о своих словах.
Иосиф показал мне свой кабинет с отдельным выходом на улицу, и я увидела, что он устроил себе гнездо, наподобие комнатки в Ленинграде – гораздо больше, гораздо лучше обставленное, но такое же по атмосфере. Он дал мне прочесть детское стихотворение, написанное на английском. Он радовался, удовольствие от писания никуда не делось.
Не помню, сказал ли он это о Марии тогда или потом, по телефону, но на мои слова, что она мне показалась хорошим человеком, ответил: “Она чистая и снаружи, и с изнанки”. И я поняла: он чувствует, что она слишком хороша для него.
Из Нью-Йорка я отправилась в Вашингтон и встретилась там с моей московской приятельницей Женей Гавриловой.
– Как Иосиф? – спросила она.
– У него лицо пепельного цвета, – вырвалось у меня.
Несмотря на это, я не думала, что он умирает.
Он бывал в таком состоянии и раньше и выкарабкивался. Я полетела домой и занялась его книгой. Двадцать третьего января 1996 года от него пришел рукописный факс с вопросом, не поздно ли вставить в книгу еще одно стихотворение. К этому он добавил по-английски абзац о моем посещении:
Когда я смотрел, как ты болтаешь с Анной, впечатление было поразительное: словно описан полный круг. От того дня, когда я нес на плечах Иэна по нашему коридору в Ленинграде, и до вашего разговора с Нюшкой (по-английски), мы оба проделали, похоже, изрядный путь. Пришли мне фотографию Арабеллы [моей дочери].
Целую.
Через пять дней, 28 января, он умер у себя в кабинете. Не укладывалось в сознании, что больше никогда не услышу его голос.
Через несколько дней у меня был разговор с Васей Аксеновым.
Чувство такое, что закончилась эпоха, сказала я. Это клише никогда еще не казалось таким незатертым.
Да, сказал Вася, правда. Как и все почти, Вася все ему простил.
Потом я пойду на вечер памяти Бродского и на прием, но окончательно я осознала, что его больше нет, в этом разговоре по телефону – и у меня перехватило дыхание.
Музей Ахматовой, 2003
С проблемами посмертной славы я столкнулась в 2003 году, когда приехала в родной город Бродского и Владимира Набокова, и литературные темы соединились так, как пришлось бы по вкусу автору “Дара”. Всем нам знакома привычка приписывать особое значение каким-то событиям, усматривать связи, которые могут быть в действительности, а могут и не быть. Менее привычным было то, что я переживала сейчас, – нежелание видеть связи очевидные, когда воспринимаешь события изолированно, в отрыве одно от другого.
Впервые с тех пор, как Иосиф покинул Россию, я ехала в Санкт-Петербург из-за него. Ехала как представительница Соединенных Штатов на выставку “Иосиф Бродский: Урания. Ленинград – Венеция – Нью-Йорк”. Это была первая такая выставка в России, где демонстрировалось собрание книг, рукописи, фотографии и памятные вещи.
Город позолотили к трехсотлетию, я никогда еще не видела его таким чистым и красивым. Если изучаешь русскую литературу, сначала это будет город Пушкина, потом – Достоевского; но со временем образуются свои литературные ассоциации с этой рукотворной красотой, созданной на болотах Петром Великим.
У меня этот нереальный город ассоциировался не только с Иосифом, но и с другими поэтами, которые смогли передать его сущность во многих стихах. “В Петербурге мы сойдемся снова, / Словно солнце мы похоронили в нем…” – писал Мандельштам, и, гуляя по городу с моим мужем Россом, я думала и о нем, и о его подруге Анне Ахматовой. Русофилка во мне хотела бы, чтобы Бродский был похоронен в этом городе, но как человек, близко знавший его, могу сказать уверенно: он был бы рад узнать, что его похоронят на острове Сан-Микеле в Венецианской лагуне, рядом с Дягилевым и Стравинским.