Доски мостков заходили, прогибаясь, лежать стало неудобно. Он закрыл книгу и встал. Валдманис что-то сказал о нем девушке. В латышской фразе было понятно только одно слово: «Ребров». Девушка, смеясь, повторила: «Ребров?» — и осторожно протянула руку. Произнесла свое имя: «Марта» — и, прищурясь, внимательно осмотрела его. Он тоже пристально взглянул на нее, удивляясь, как раньше не заприметил; ее босые ноги твердо стояли на ярко-желтых от солнца досках, и от них тянулись ровные длинные тени.
Валдманис что-то говорил, переходя с русского языка на латышский, а он стоял и молчал. Сколько это длилось, он не мог бы сказать, только вдруг ощутил, что горят уши, и подумал, что хватит, не надо так смотреть. Марта потом часто вспоминала: «Ты прямо съел меня глазами. Хотел забрать себе все и никому ничего не оставить».
В тот день он провожал ее домой. Они стояли на задней открытой площадке трамвая — такие трамваи, наверное, сохранились только в Риге — и смотрели, как рельсы извилисто убегают по брусчатке назад, к Даугаве. Он уже знал, что Марта инженер; ей нравилось, что они коллеги, и она все повторяла: «Я тоже инженер». Правда, уже успела защитить диссертацию, работала в НИИ. То ли щеки у нее обгорели в тот длинный жаркий воскресный день, то ли впрямь была увлечена своим делом — прямо цвела, когда говорила об институтских исследованиях, о том, что ей надо ехать на завод, проверять, как работают какие-то окислительные колонны. Она говорила про свою химию и когда они сошли с трамвая, и когда медленно брели в вечерней толпе — до самого подъезда мрачного дома на улице Вальню, узкой, сплюснутой стенами высоких зданий и от этого казавшейся необыкновенно глубокой, сужавшейся к небу. А потом вдруг замолчала, посмотрела в сторону, будто на что-то решаясь, и предложила зайти к ней, выпить на прощание «по единственной чашке кофе». «По одной», — поправил он.
Когда они очутились в маленькой квартирке на самом верхнем этаже, он снова почувствовал, что теряет власть над собой. В квартире было две комнаты. Розовые обои на стенах, розовые с оборками занавески, за которыми виднелись черепичные крыши и высокие трубы с флюгерами.
Марта исчезла, но быстро вернулась. Принесла кофейник и чашки и сообщила вдруг, что уже полгода живет одна. Отец погиб на войне, а мама умерла недавно. Одной тоскливо в пустой квартире, родственники живут далеко, в Резекне. Хорошо, подруги не забывают.
«А приятели?» — спросил он. «И приятели», — сказала она и посмотрела грустно, как бы осуждая. Ему стало неловко, и он невпопад сказал: «У меня тоже отец на фронте погиб».
Они заговорили об отцах, о том, как хорошо, когда они есть. Больше опять говорила она. Он слушал и думал, чем все-таки кончится сидение вдвоем в пустой квартире. А кончилось оно тем, что Марта, смеясь, объявила: «Завтра рано на работу, уже пора спать». И он очутился на лестнице — растревоженный, злой.
Может быть, именно поэтому он и пришел к ней на следующий вечер. А потом еще и еще. Может, просто хотел добиться своего. Но ведь Марта уже на другой день дала понять, что она — женщина железных принципов. И он не мог ей не поверить — он не мальчик, он знал, когда женщины говорят правду, а когда кокетничают. Да и сам отступился. К Марте, в квартирку с розовыми обоями, с флюгерами за окном, влекло что-то другое. Что? Он решил: «Выговорился, рассказал ей про себя все, вот и хорошо, покойно, когда она рядом».
Однажды он принес показать ей бумагу с гербом — свидетельство об изобретении. Оно было уже не первое, и Марта знала, сколько их у него, но это — только что полученное, и заявка прошла как по маслу, без отписок и долгих экспертиз. Ему хотелось, чтобы Марта похвалила его — ведь понимала толк в таких вещах. Но она почему-то не стала восторгаться. Долго смотрела на бумагу, а потом сказала, что это хорошо только наполовину. Он видел, что она нервничает, и не понимал отчего. Может, не уверена, что права? Нет, она бы не стала говорить, если бы не решила уже для себя все до конца. Вон как ровно выговариваются фразы, будто на собрании: «Ты гордишься своими изобретениями. Так и надо. Человек должен гордиться собой, своим трудом. Но я сейчас не об этом, пойми. Похоже, ты добиваешься свидетельств только ради славы. Словно добро копишь, хочешь разбогатеть этим… — Она показала на бумагу с гербом. — Чтобы тебя от других по этому богатству отличали».
Он молчал, даже не кивал, чтобы показать, что слушает. А она еще говорила и еще — развивала все ту же мысль. И вот тогда-то сказала впервые: «Бесприютный».
Что она имела в виду, он хорошо понял. Как не понять? Но чувство при этом было такое, как у человека, который хотел сделать лучше, а вышло плохо, и все заметили плохое и говорят об этом, а не о том, что задумано было хорошо. Да и не очень верилось, что так уж все огорчительно, как она говорила, и возражение нашлось быстро: «Если бы каждый сделал, сколько я, мы бы жили в эпоху высшей цивилизации. Только бы нажимали кнопки».