Вот что его тогда задело — этот тон. Выходило, что она на самом деле хочет предоставить его самому себе. Но ведь ему не хотелось этого! И, словно пытаясь разубедить Марту, доказать, что ей не может быть все равно, дразня ее, он еще не раз попадался ей на глаза с теми — из компании Валдманиса. И не опускал головы, смотрел с вызовом, словно продолжал спор. Только невесело смотрел и знал это. А она с тех пор все переводила на шутку. «Бесприютный» звучало у нее теперь совсем весело. И он решил держаться под стать ей. Как это глупо кажется теперь! Расхаживал по комнате с розовыми обоями и насвистывал, хотя и чувствовал себя всякий раз скверным, не знающим роли актером.
Он редко читал стихи. Прозу тоже читал, если что-нибудь сразу захватит, чтобы не надо было много раздумывать. Раздумывать он считал делом стоящим, если книга с интегралами, с какой-нибудь сложностью, от знакомства с которой чувствуешь себя действительно поумневшим. И только за одну книжку стихов, чем-то напоминавшими Марту, он брался несколько раз — нравилось повторять мерно скользящие строчки. А однажды, когда она вновь подтрунивала над очередным его изобретением, знакомые слова выплыли из памяти, и он, усмехаясь, продекламировал:
Она вдруг посмотрела серьезно. В тон продолжила:
Помолчала и грустно добавила: «А ты разве можешь услышать голос зяблика? Твоя свирель слишком громко поет. И только для тебя».
Он долго не мог придумать, что ей ответить. Это уже было не только про бумаги с гербами. Это и про них обоих. Он хотел сказать об этом, а вышло невразумительно: «Ты латышка, а знаешь наизусть Багрицкого. Странно».
То был их предпоследний разговор. Последний — когда он пришел и сказал, что уезжает. И впервые увидел слезы в умных ее глазах. Бросила коротко: «Нет!» Она и потом все повторяла: «Нет, нет». Будто не верила его словам. А он твердил с облегчающим душу злорадством: «Видишь, пригласили в Москву, отозвался зяблик». Она с горечью вздохнула: «Жалко, что мои разговоры прошли мимо тебя. Но ты пожалеешь».
Пожалеет! Если уж он и пожалеет, так только о том, что они целый год провели в разговорах. И усмехнулся: «Я дам телеграмму, когда это случится». Она схватила за руку: «Ты не должен уезжать. Там ты наделаешь еще больше ошибок… без меня». Он отстранился: «А не много ли ты берешь на себя? Я ведь, кажется, не в первом классе. И потом, собственно, кто я тебе?»
Она стояла посреди комнаты. Сквозь отворенную дверь ему была видна ее спальня. Зеркало, угол шкафа, широкая деревянная кровать. Он смотрел на эту кровать и повторял: «Ну, скажи: кто я тебе?» Она зло глянула на него, и он увидел в глазах ее слезы: «Никто, слышишь, глупый ты человек, никто!»
Ему хотелось что-то смять, разбить, закричать. Словно так можно было разрушить все, чем был наполнен целый год, чтобы и в памяти ничего не осталось. Вспомнил, как полковник Дроздовский сказал: «Хотите в академию?» Да, он хотел, не только хотел, имел право на настоящее дело, а не на школярское повторение закона Ома. И вот теперь его зовут, он должен ехать, а розовые занавески мешают; мешает парус с красным олимпийским кругом, Конрад на английском языке, странное слово «бесприютный». И кажется, будто он не заслужил, а в ы т о р г о в а л свой отъезд.
«Ладно, — сказал он. — Все уже решено». И взял Марту за руку. Она только кивнула и не пошла провожать; так и осталась стоять посередине комнаты. Он громко захлопнул за собой дверь.
В общем, так, наверное, и надо было поступить. Главное-то случилось, он добился своего — впереди академия. «Добился, — сказал он себе. — Но почему так приятно сейчас, в этот последний вечер, стоять у окна, упираться лбом в холодное стекло? Как будто холодом нужно залечить какую-то рану. А разве есть рана? Чепуха».
За дверью послышались шаги; Ребров узнал: Валдманис. Огромный, он, казалось, сразу заполнил всю треугольную комнату. Хозяйка, видно, сказала ему про отъезд. Валдманис уселся на кровать, стал теребить свою морскую фуражку.
— Мы скоро новое судно получаем. Крейсерское. Может, останешься? В Таллин весной сходим, а?
— Нет, Янис. — Ребров положил руку на широченное плечо Валдманиса. — Не надо. С Ригой все кончено. Все.
— А Марта знает, что ты едешь?
Он не ответил. Стоял и опять смотрел в окно — притихший, настороженный, злой.
Он отправился в путь на другой день на рассвете. Пока таскал чемоданы в машину, хозяйка — простоволосая, в длинном цветастом халате — стояла на площадке и наставительно говорила про гололедицу на дорогах, про несвежее мясо в чайных. Каждый раз, пробегая с чемоданом мимо нее, он поддакивал, чтобы она говорила еще и не уходила: боялся покинуть город в одиночестве, как беглец.