Бальшин поставил ему ещё пианино с золотыми, так называемыми свадебными свечками. Это Маяковский принял. Потом он мне рассказывает: «Вот что произошло: ночью электричество погасло, а я стихи пишу (он тогда писал „150.000.000“). У меня как раз настроение стихи писать – и темно. Я вспомнил про эти свечи и до утра их сжёг». Бальшин страшно возмущался этим.

Бальшин спекулировал на чёрном рынке, и у него был телефон. Он заплатил довольно большие деньги, чтобы телефон можно было переносить. И он страшно сердился на Маяковского: «Вот он со своей Лиличкой по телефону говорит – говорит, говорит, потом уйдёт, дверь запрёт за собой, а телефон остался. Я слышу, мне звонят, а подойти не могу». Бальшин тогда опять нанял рабочего, который прикрепил телефон к стене, так что Маяковский не мог его забрать. Маяковский ночью вернулся, пошёл взять телефон, рванул его – телефон не поддаётся, он сильнее рванул – не поддаётся. Тогда он его вытащил с куском стены и понёс к себе.

Бальшин, хотя и ругал Маяковского, любил его необычайно. Он плакал как ребёнок, когда Маяковский покончил с собой. Он горячо к нему привязался, и Маяковский к нему по-своему тоже.

* * *

Лето девятнадцатого года я провёл в Пушкине вместе с Маяковским и Бриками163. Был досуг. Сидели, читали, писали. Я тогда занимался рифмами Маяковского, и Лёва Гринкруг164, который тут же сидел, сказал иронически: «Все мы увлекаемся Маяковским, но для чего его рифмы выписывать?» Меня тогда увлекал вопрос о сдвиге рифмы от окончания к корню, вопрос о структуре рифм в отношении к их значению, в отношении к синтаксису. Чуть-чуть я коснулся этого в своей статье о Хлебникове, но подробно к этому я никогда не вернулся, только в лекциях.

Из разговоров в Пушкине мне запомнилась большая дискуссия о необходимости развернуть печатную работу ОПОЯЗа и Московского лингвистического кружка. Между этими институциями было некоторое соперничество, и Брик, который вначале был больше связан с питерцами тут перешёл к нам. В Московском лингвистическом кружке тогда многое делалось по поэтике, и это отличалось от того, что делалось в ОПОЯЗе. Московский лингвистический кружок был всё-таки в первую очередь лингвистический кружок, и лингвистика играла там очень большую роль. Маяковский очень интересовался структурой стихов, говорил со мной много об этом, расспрашивал.

В Пушкине я написал первый набросок своего разбора «А и горе, горе – гореваньице!», который потом, в Америке, вышел как часть большой работы о параллелизме165. Я тогда много работал. Некоторые работы остались незаконченными – о рифме, о выкриках разносчиков: «Зеленщик приехал, зеленщик подкатил, горох, морковку, огурцы прихватил!» и так далее. Меня интересовало в них минимальное, элементарное проявление поэзии.

Тогда же я работал с Богатырёвым. Мы хотели писать книгу о структуре народного театра – эта наша работа потом легла, до известной степени, в основу его книги о народном театре166.

Как-то мы ужинали вчетвером – Брики, Володя и я – на балконе. Ели кашу. Брик только что вернулся из Москвы. И он, с деланной серьёзностью и в то же время чуточку иронически, сказал: «Да, вот, Володя, сегодня ко мне [в ИЗО] приходил Шиман и развернул передо мной целую серию зарисовок, сделанных Гумилиной с тебя и с неё», с намёком, что они были очень личного и эротического характера – не помню, в каких терминах он это сказал, но это было сказано167. Лиля наверно знала, кто такая Гумилина, но она встрепенулась: «Кто это, что это, в чём дело?» – «Это была жена его, – говорит Ося, – она покончила с собой». Было общее несколько нервное настроение, и Володя с деланным цинизмом сказал: «Ну, как от такого мужа не броситься в окно?» А Ося сказал: «А я ему говорю: „Что Вы ко мне приходите? Может быть, это Маяковского интересует? Меня это не интересует“».

Меня всё это поразило, особенно тон Маяковского. По-моему, совершенно ясно, что это [самоубийство] фигурирует в сценарии «Как поживаете?»168.

Гумилину с Маяковским я видел раньше. Эльза намекнула, что она увлекалась Володей, и дала мне прочесть её «Двое в одном сердце» – лирическую прозу, довольно яркую. Гумилина была талантливая женщина, очень хорошая художница. На всех её картинах была изображена она сама и Маяковский. Хорошо помню одну картину: комнату под утро, она в рубашке сидит в постели поправляет, кажется, волосы. А Маяковский стоит у окна, в брюках и рубашке, босиком, с дьявольскими копытцами, точно как в «Облаке» – «Плавлю лбом стекло окошечное…». Эльза мне говорила, что Гумилина была героиней последней части «Облака в штанах».

Впервые я видел Гумилину у Эльзы в начале осени шестнадцатого года – когда уже было написано «Двое в одном сердце». Володя сердился, что Эльза её пригласила. Была вечеринка, и мы сильно пили. Был Володя, была Гумилина, был, если мне не изменяет память, брат Гумилиной, и была одна очень хорошенькая, совсем молоденькая девушка, Рита Кон, которая тогда училась в балете.

* * *
Перейти на страницу:

Похожие книги