— Понимаю. Воспитания мягкого… А это вот сын мой. Кланяйся, дурень! Чего стоишь, как пень? Так хворает, говорите, барышня-то? Ну, что ж, в случае чего, от работы и освободить можно — потому на это власть у меня полная.
— Ради бога, помогите, если можно!
— С нашим удовольствием! Только уж придется вам у меня пожить, потому я за вас отвечаю. Да вы не беспокойтесь, живем мы не то, чтобы богато, а так, слава тебе господи. За эту революцию добришка сколотили. Три лошадки, одна из-под казачьего офицера, мате-орая. Ходки, фургоны. Барахла разного сундука три. И дом по случаю, хозяйственный. Только сын вот того… холостой, значит. Петро! Отвези-ка барышню до дому.
— Маменька!..
— Уж вы позвольте и мне с ней.
— Ну, как же, само собой. Только мы с вами по отдельности.
Петро вернулся к лошадям, сел на козлы, хлестнул вожжами и подкатил.
— Пожалуйте.
— Маменька!
— Не извольте беспокоиться. Маменька с вами будет в скорости.
— Что же, Зоя, поезжай, господь тебя храни! — Подошла, поцеловала перекрестила и помогла влезть в коробок.
Когда Петр и Зоя уехали, Зыгало передернул плечами, потер ладони и сказал Лаврентьичу:
— А с этими можешь дальше свое распоряженье иметь. Такого барахла не жалко, мало ли ихнего брата перебухали.
Перед самым городом Концов предложил Пустову надеть шубу. Мулек сплюнул и с досадой сказал:
— И зачем человеку ублаженье, коли его на мушку надо. Шубу — за хлопоты, а человека можно и в расход записать.
— Молчи, Мулек, — укоризненно ответил Концов. — Есть у меня голова, знаю, что делаю. Останови лучше.
Мулек осадил лошадей; Концов, барахтаясь, слез на землю и помог высадиться закоченевшему Пустову.
— Ей-пра, зря! Бьют буржуя, ну и бить! Чего там по судам возжаться!
Пустов старался его не слушать, суетливо стягивал шинель, оторвал шинель и, получив шубу, надел ее с таким видом, как будто только что купил в магазине.
— Вы меня простите, — сказал он с виноватой улыбкой, — я у вашей шинели крючок оторвал.
— Пустяки. Мы рвем головы, а извиненья не просим. Потарапливайтесь, ехать надо!
Когда уселись и поехали, Пустов долго пытался заговорить, открывал рот, посматривал на Концова и, наконец, когда колеса уже застучали по мостовой, распахнул шубу и, повернувшись лицом к Концову, прыгающим голосом сказал:
— Вот вы сказали, что людям головы рвете. А вам самому приходилось ли?
— Не приходилось, а если бы пришлось — оторвал бы, кому надо.
— А я рвал, — хлобыстнул через плечо Мулек. — Контра, интеленция, сволочь — головы махонькие, жидкие.
— Некоторым людям, действительно, только и остается, что оторвать голову, потому — с ними и делать-то больше нечего, — сказал Концов.
— Верно! А интеленция все одно, что гнилая картошка. Вывалить ее скорее свиньям — и дух в избе вольготней станет, и пища здоровее.
— Ну, ну, ладно. Куда тебя прет! — оборвал Концов. — Выезжай на Большую.
Ходок, громыхая, завернул за угол и вскоре подъехал к Чека.
Пустова принял дежурный под расписку, и через час его повели на допрос.
— Вы признаете себя виновным?
— В чем?
— В участии в контр-революции.
— Нет.
— Как?! — крикнул следователь.
Пустов посмотрел в серые круглые глаза, открытый красный рот и спокойно заговорил:
— Все время безвыездно жил здесь в городе, учил ребят. Можете проверить. Ни в каких союзах, организациях и партиях не состоял. Думал только о том, что моя жизнь — работа, работа, работа.
— Значит, вы были человек без особого положения в обществе? Так. Не угодно ли вам ответить — почему вы бежали?
Пустов замялся, подумал и сказал:
— По глупости.
— По глупости? Значит, вы признаете себя глупым. Вы, учитель, наставник, вы — глупы?
— Видите ли, товарищ: засиженное яйцо — всегда болтун.
— Как это понять?
— Очень просто. Сидел я двадцать лет на одном месте и думал: делаю то, что надо. Был убежден, что призван учить, могу учить и учу именно тому, что надо. А на поверку оказалось — нет, нет и нет. И сам-то я знал, и других учил не тому, что нужно для настоящей жизни. Настоящей, понимаете? Это бывает, товарищ, вы не удивляйтесь. Живет человек, бегает, как белка, по своему колесу и думает: все правильно, хорошо. А случится что-нибудь, хлынет половодье, выбьет человека из привычной колеи, занесет в бугу — и смотришь: другое увидел, другое понял, другим стал. И со всеми так. И со мной, и с вами. Не было — так будет.
— Извините, я — большевик.
— Ну, и что же? Почему вы думаете, что я не могу быть большевиком?
— Вот как?!
— Да. И могу, и хочу. Дайте мне дело, и вы увидите. Я сделаю его честно и хорошо.
Следователь с полминуты пристально и жестко смотрел в лицо Пустову, потом обернулся, порылся в бумагах на столе, вытащил сложенный листок.
— Что это при вас за бумажка среди документов?
Пустов заглянул и покраснел:
— Пустяки… Так стишок… Почему-то захотелось написать, а не вышло… Смешно… Изорвите.
— Рвать незачем. Скверный почерк. Не могу разобрать, мелко и путанно. Прочтите.
Пустов взял бумажку и, не спуская краски с лица, прочел: