Может, потому Долорес так перепугалась, когда она, Коллетт, попросила ключи от коттеджа? Боялась, что она отыщет этот пошлый журнал? Впрочем, нет: эта женщина сразу выглядела напряженной и испуганной, выпустила иголки. А потом она взяла на руки ребенка, и Коллетт видела, как она успокаивается. Такая худая, холодная, отстраненная. Руки красные, словно только что она возилась в воде. И этот пол в доме, эта плитка – гладкая как каток. Может, вот чем она занимается весь день – скребет пол, пока не вернется муж и не позволит ей переключиться на что-то другое? Коллетт не была знакома с этим человеком, но помнила его. Поэтому, увидев фотографию в холле, снова утвердилась во мнении, что он действительно красив. Обознаться она не могла, так как это была единственная семейная фотография, что попалась ей на глаза. На ней Долорес вяло улыбалась и выглядела усталой. На коленях у нее сидела дочка в крестильном платье с кружевами, неловко протягивая руку в сторону фотографа. Донал сидел в центре – собранный, но отстраненный. И прическа – волосок к волоску.
Коллетт снова уставилась на журнал. Он мог принадлежать как Доналу, так и прежнему жильцу, второпях спрятавшему журнал, или даже подростку. Не вошел ли в эту стадию и ее собственный сын Барри? Может, и он раздобыл подобный журнал и в страхе прячет его под матрас, когда Шейла, работающая у них с самого его младенчества, поднимается к нему в комнату, чтобы прибраться? Даже если он и станет с ней разговаривать, то уж точно не на подобные темы. Ее мятежный сын бодается с этим миром с самого своего рождения. Ронан уже на первом курсе в Тринити, и у него никогда не было периодов гнева. Карл слишком юн для такого. Но Барри – тот винил ее во всем на свете.
В последний раз, когда она звонила домой, трубку снял он, и Коллетт спросила у него, как дела. Она и сама знала, как глупо звучит эта наигранная веселость, вызванная тем, что на самом деле она страшилась его реакции. Он тогда сказал ей: «Отъебись». Да, именно так, сказал: «Отъебись» – и бросил трубку. Только позднее она сообразила, что нужно было дозваниваться до тех пор, пока трубку не снял бы Шон, и они вместе обсудили бы поведение сына. Но когда Барри так сказал, у нее перехватило дыхание. Она так и продолжала сидеть в холле гостиницы с трубкой в руке, слушая частые гудки и уставившись на черную коробочку с прорезью, куда она только что опустила монету в двадцать пенсов. То, что ее сын так жестоко отвергал ее, не было чем-то необычным – глупо было удивляться.
Она тогда попыталась собраться с мыслями, донести их до комнаты, двигаясь медленно и аккуратно, чтобы ничего не расплескать. Усевшись за маленький складной столик, она постаралась изложить свои чувства как можно более простым языком, до того ее ранили слова сына. Это было сродни тому, когда ты упираешься в стеклянную стену, испытывая шок и растерянность оттого, что не можешь прикоснуться к жизни, проистекающей по ту сторону. И когда она излила свою боль в стихотворных строках, только тогда она отступила. Все витиеватости, если надо, можно добавить позднее, на первой же стадии от нее требовалась честность перед самой собой.
Она вернула журнал на прежнее место и захлопнула крышку сундука. Ну уж нет, пусть этот дом станет ее личным святилищем. Она может сделать из этого места дом. Она не станет прятаться, а просто уединится. Ей есть чем тут заняться.
Найл все никак не мог отыскать свою школьную форму. Накануне мама отправила ее в стирку, поэтому он проверил в прачечной, но не нашел. Отца он не мог спросить, потому что тот давал по телефону интервью в прямом радиоэфире, к тому же он все время сердился, если Найл терял свои вещи, а это происходило постоянно. Он знал, что сегодня отец отправляется в Дублин и должен закинуть его в школу по дороге. Как же он разорется, когда узнает о пропавшей форме!
– Не зря Донегол называют позабытым графством, – ревел в телефон отец.