— Да, да — спасибо тебе за все эти слава! Я чувствую ты прекрасная, ты будешь мне сестрою, еще одной любимой, любимой моей сестрою. Но слушай — не согласен я с тобою: знаешь, знаешь почему эти все звери так радостны весною? Почему цветы не прячутся, и не вздыхают о далеких светилах в тени, и почему облака не плачут жгучими слезами? Да потому что нету у них души человеческой! Ведь, такой уж у человека дух пламенный и неспокойный, что, всегда чему-то стремиться, и никогда то он на достигнутом не останавливается. Ведь в этом мире все мы гости, лишь на мгновенье приходим сюда, ходим, бродим, ищем здесь что-то, но найти не может — лишь отголоски кого-то вечного пламени видим тех в кого мы любим, и страдаем, и… умираем! Умираем!!!.. Природа спокойно идет к чему-то потому что у нее есть долгие века; ну а мы — нам то дано несколько десятков лет пожить, и вот мы стараемся, в эти годы столько всего перечувствовать. Но, сдается мне — мы… мы все как заготовки чего-то большего, к чему мы и стремимся в этом аду, и чувства эти тоже как заготовки, такие неумелые заготовки, грубые, неотесанные — я говорю про самые возвышенные, поэтические чувства! И, ежели травы, цветы, птицы и звери не могут чувствовать, что им еще до наших чувств расти, то мы уже все это понимаем… И я, по крайней мере, чувствуя себя, как дитя во время родов — нет ну вы поймите, поймите, о чем я сейчас говорю. Вот дитя в утробе матери — это как звери и птицы, они еще ничего не ведают, не плачут и не страдают, но живут среди этих закатов и рассветов, даже и не помышляя о чем то больше. А вот мы, люди, как дети, в мгновенье своего рожденье. Вся жизнь наша есть рожденье — и смерть последнее мгновенье, когда ребенок с криком с болью, из узкого чрева матери, вырывается в огромной мир, к жизни истинной, к любви истинной. Вот такая наш удел человеческий — рождение из зародыша, к настоящему; и трудно еще оторваться от того прежнего, животного… Но мы, все-таки, идем — верю, что Люди все-таки рождаются в смерти, ну а мертворожденных не так уж и много… В каждом, в каждом есть светоч, и, как бы долго не пребывал он во мраке, все равно — потом возродиться. Ведь, огонь то негасимый в душе; ведь до этого ведь уже был вечный мрак, так смог же тот пламень, в том вечном мраке выдержать! Ведь из одной то искорки весь мир сущий, и все мы возникли, а такая то искорка даже на дне самой темной души пребывает!.. Сестра моя, сестра, я люблю тебя сильно и страстно, как только можно только любить сестру!.. И я хотел бы слиться с тобою, как с каждым сестрой и братом, но скажи, скажи — не переродится ли на деле, это желание мое во что-то грязное, животное, пошлое — скажи, возможно ли такое полное слияние всех-всех еще на этой земле, еще, когда мы ограничены телами?.. Не ко всему ли этому я сводил свою речь — Любви истинной мы можем видеть лишь отголоски, даже в такие вот мгновенья, ведь, мы все рождаемся и рождаемся — всю жизнь, всю жизнь… Ох, прости ты меня, я сейчас так многое хочу сказать, но от волнения и горло мое сдавливает, и все тело такое дрожью бьет, как будто бы его разрывает, не удерживается мой дух, но и право, разорвал бы он мое тело, и смог я полюбить такой любовью… Нет, и слов не хватает, и каждое то слово с такой мукой вырывается, ну, почему же, почему же человеческие понятия так узки… Я сейчас умру… умру… Обними меня, обними так, как тогда обняла, и не выпускай меня, держи меня в своих объятиях, и целуй меня в губы, целуй меня, и не отпускай, целуй меня, сестра, до тех пор, пока мы не умрем-родимся, держи меня так крепко — только не выпускай не выпускай. Я так говорю, потому что уже не могу жить, как люди, и как бы и умер и живу еще, нет, нет — не могу я этого объяснить. И сольемся мы в любви, как всему суждено слиться — целуй же, целуй же меня, сестра!
И вот девушка эта вновь обхватила его своими пылающими руками за шею, вновь прильнула к нему своим телом, и чувствовал он, будто это тот цветок, который растет где-то в центре мироздания принимает его в свои объятия, а он погружается, сливается с его лепестками, и открывается перед ним что-то чему-то нет слов, чему нету подобия, и вновь был поцелуй… и этот поцелуй ни мне, ни кому то ты ни было не суждено описать; но дай то небо, дай то творец наш Единый, чтобы испытали мы это все…
А метель то все воет, все воет — нет — не только метель — там и волки — под стенами моей башни сегодня собралась огромная стая, они все голодны, грызутся, рвут более слабых своих братьев, и от запаха их крови приходят еще в большее неистовство — еще больше жаждут этой плоти и этой жаркой крови, и они вгрызаются, хрипят и воют в своем безумном упоении — я знаю, что до самого утра будут так выть и метаться, чувствуя мое Человеческое сердце, будут кидаться на запертые двери, будут грызть, и ломать об них окровавленные когти — и все будут рваться, смутно чувствуя, что здесь есть что-то недостижимое для их сознания. Как же воют! Какая же боль в них!
Но дай то небо всем испытать то, что испытывал тогда Робин…