Дышать вновь сделалось трудно — видно, в природе что-то менялось, одно состояние уступало место другому; вполне возможно, сюда полз дождь с низким, тяжелым, будто навесной потолок небом и пузатыми облаками; с дождем установится прохлада, в которой можно будет хотя бы немного отдышаться…. Отдышаться, конечно, можно будет, но вот комар станет лютовать сильнее. Он и сейчас не промахивается. Если присосется, то вытягивает половину крови из всякого живого организма, воет так, что у человека глаза сами по себе закатываются под лоб от страха.
Над правой бровью, под козырьком фуражки, у Калмыкова сидел комар и наливался кровью нагло и беззастенчиво.
Неожиданно зеленая горка шевельнулась, стронулась с места и тут же замерла. Калмыков коротким движением затвора загнал в ствол патрон, подвел черную, для ясности подкопченную мушку под основание зеленой горки, втянул в себя сквозь зубы воздух, затих.
Травяная куча была неподвижна. Калмыков выждал еще несколько секунд и нажал на спусковой крючок карабина. Сразу же после выстрела, оглушившего его, — в голове поплыл звон, а перед глазами заплясали крохотные электрические блохи, — передернул затвор, загнал в казенную часть новый патрон, чуть сдвинул ствол в сторону и вновь надавил пальцем на спусковой крючок. Грохнул второй выстрел, такой же оглушающий, как и первый.
С рычанием выбив из себя воздух, заводясь, Калмыков загнал в ствол третий патрон — он не должен был оставить китайцу ни одного шанса. Ежели оставить хотя бы один шанс и ходя уцелеет, то Калмыкову придется плохо — ходя добьет русского, не промахнется. Это подъесаул понимал хорошо. Он с ожесточением надавил пальцем на спусковую собачку в третий раз, подхватил карабин и стремительно откатился в сторону.
Было тихо. Так тихо, что звон, засевший в голове, казался таким оглушающим, что Калмыков невольно поморщился, словно от боли. Втиснулся под куст, глянул между ветками: что же там, в пади, творится?
Падь была неподвижна, дыры, проделанные пулями и плотном стоячем воздухе, как в некой материи, не затягивались, остро пахло порохом.
Калмыков вгляделся в прореху, в которую стрелял: а там что? Протер глаза — не блазнится ли чего? Или… Или все-таки что-то мерещится? А? В темной глубокой прорехе виднелось человеческое лицо. Человек лежал на боку, открыв рот и изумленно распахнув глаза. Это был китаец: подъесаул уложил его наповал.
Выждав еще несколько минут, Калмыков неторопливо поднялся и, прикрываясь кустами, двинулся в обход пади, не спуская глаз с того места, где лежали убитые китайцы.
Сердце билось учащенно, толкалось в виски, трепыхалось в затылке, по лбу струился пот, капал в усы, и подъесаул ожесточенно сдувал его. Чувствовал он себя устало, размято, словно выжатый лимон, — и текло с него все время, текло непрерывно… Пот заливал глаза, соскальзывал на щеки, на подбородок, противно шевелился в усах, и это раздражало Калмыкова.
Карабин он держал наготове, палец словно бы прирос к спусковому крючку; всякое шевеление около потухшего костра он успел бы пресечь огнем, но у пепла, чадившего холодной сизой пылью, никто не шевелился — живых не было, Калмыков уложил всех.
Он приблизился к костру, остановился метрах в семи от него. Один из китайцев лежал, выкинув перед собой обе руки, словно бы защищаясь от неведомого стрелка и глядя на Калмыкова широко открытыми, налитыми ужасом глазами. Лицо его было густо облеплено мухами.
Этот был готов — никогда уже не сможет взять в руки винтовку и опасности от него было не больше, чем от мух, сидевших на желтой плоской физиономии. Калмыков перевел взгляд на второго убитого — в открытый рот того проворно втягивал свое жирное влажное тело какой-то червяк, похожий на крупную пиявку.
Этому хунхузу также уже не до стрельбы — отстрелялся. У Калмыкова сами по себе дернулись уголки рта, оба разом, а следом заскакали, прыгая вверх-вниз, усы.
Через несколько секунд он нашел третьего китайца — также отстрелялся ходя, пакостить в уссурийской тайге больше не будет — все, отпакостился! Это был хунхуз, которого он застрелил последним, самый опытный, самый хитрый. Две пули в него все же попали, третья прошла мимо.
Калмыков опустил ствол карабина.
Четвертого китайца можно было не искать — он лежал, всадившись головой в костер и разбрызгав в разные стороны пепел, криворотый, страшный, с черным от костерной гари лицом.
Калмыков остановил на нем равнодушный взгляд всего на одно мгновение, потом пошарил глазами по пространству — а где же птичьи тушки, которые коптили китайцы?
Одна из тушек лежала в стороне от костра, испачканная золой, серая, но все равно такая аппетитная. Калмыков сглотнул слюну и, сделав несколько неровных шагов, поднял ее с земли. Рукавом стер золу. Понюхал. Тушка была фазанья — самое то, что по зубам русскому человеку, не ворона какая-нибудь вонючая, изъеденная червяками, а благородный фазан. Калмыков сглотнул слюну и впился зубами в мягкий фазаний бок.