– Кавалер он, знать, твой-то, – усмехнулась агитаторша. – Неужто уж так и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у меня и свой, покойничек: такой подлец жил – ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался да грыз, как пес цепной… Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь свет рогожей: хочу – встану, хочу – лягу, одна-то…
– Молотишь, девка, пустое, – уж совсем ослабленно протестует казачка.
– А и так – пусть не били тебя, – шла та на уступки, – пусть не били… а жизни хорошей все-таки не знаешь… И никогда не узнаешь, потому что кто тебе ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя
– Чего выводить-то?.. – недоумевает казачка. – Вывели уж, ладно. – И тут загалдели все.
– Надо! – крепко убеждает красноармейка. – На дорогу надо выходить – тут только и жизнь настоящая начинается… Не знаете вы этого, бабы!
– Начинается… – роптали казачки. – Все у вас там «начинается», кончать-то вот не можете.
– Не удается, бабка, а хотелось бы… ой, как бы хотелось поскорее-то, – говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. – Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот… Смеетесь…
– Смешно – и смеемся, – ответили в толпе, но смеху давно уже не было.
Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее.
– Понимали бы лучше, чем смеяться-то, – урезонивали баб, – от смеху умен не будешь…
– Ишь, умны больно сами…
В этом роде длится беседа – оживленно, естественно, легко… Игра идет с большим подъемом… Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей… Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству…
И вот, когда уже полк снимается, – выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим «учительницам» пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами – новыми, хорошими словами…
Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, – эти все считаются «большевичками» и подвергаются жестокому гонению.
Полк ушел… Станица оставлена наедине сама с собою… Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех – у всех при воспоминаниях о «красных солдатках» загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они – когда и кто ее за собою приведет.
Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой труппе…
Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт? Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в «коммунистическую веру»?
По окончании спектакля – сюрприз. При занятии станицы, оказывается, нашли в одной халупе стихотворение, посвященное Чапаеву и написанное белогвардейским поэтом П. Астровым, чья фамилия и значилась под последней строкой. Это стихотворение было теперь здесь прочитано с эстрады – тщательно переписанное, его потом преподнесли Чапаеву «на намять».
Вот оно: