— Ты говоришь, я пугаю тебя?! Нет. Это ты… Это я боюсь, что ты, может быть, не любишь меня. Когда я подумаю об этом, мне становится страшно. Тогда я в испуге бегу тебя искать, если тебя нет рядом. Вот так я побежал сегодня за тобой, туда… в тот двор… Вот почему, когда я сижу над этюдами там, в саду, под орешиной, я вдруг бросаю все и бегу к тебе, за тобой в амбулаторию. Мне становится хорошо и покойно, едва я увижу тебя. Тогда я прошу… я хочу, чтоб ты была со мной, рядом. Ты не знаешь, что я пережил тогда, когда ты уехала из Петербурга, и я остался один. Один… Отец среди ночи вставал с постели и шел искать меня по городу. Он всегда находил меня там, где мы любили бывать с тобой. Помнишь, всякий раз, когда я провожал тебя домой, мы шли по Литейной?..
— Помню.
— А чугунную скамью в садике у Адмиралтейства, возле памятника Пржевальскому, помнишь?..
— Еще бы!
— Ты всегда звала меня на эту скамейку.
— Да-да. Я даже помню бронзового верблюда, который лежит возле Пржевальского. И эти кожаные кошели на верблюде, полурасстегнутые пряжки, ремни…
— Однажды отец нашел меня на тех каменных ступенях. Помнишь?.. Рядом львы из красного гранита… Помнишь? Там я впервые взял тебя на руки…
— Помню. Все помню…
— Я ходил по городу как одержимый и все искал тебя. Знал, что ты уехала, что тебя нет, но все равно искал тебя, и ты часто представлялась мне рядом, и я даже, кажется, разговаривал с тобой. Я все твердил и твердил тебе вслух:
Да, потом я читал тебе монологи Арбенина.
— А сейчас?.. — тихо, лишь одними губами спросила Надя.
— Сейчас?.. Люблю ли я тебя с такой же страстью?.. Да. Только теперь еще сильнее… Сильнее! Я буду всегда твердить тебе слова Арбенина… всегда, всю жизнь… Хочешь?..
— Да.
— Так слушай же:
Помнишь, это как раз то место, где Арбенин целует ее руки и вдруг на одной не видит браслета?
Август вдруг порывисто припал губами к ее груди, укрытой темными теплыми волосами, и все глубже зарываясь в них пылающим лицом, то ли что-то продолжал шептать, то ли что-то искал трепетными, вспухшими, горячими губами.
— Боже, как пахнут твои волосы… дикими степными маками… Плечи пахнут ландышем… свежим ландышем… Руки твои… Нет выше счастья, что ты есть у меня, что ты моя. Не может быть, нет выше счастья! Я теперь не знаю, как я мог выжить, как не умер, не сошел с ума, когда искал тебя там, в Петербурге!.. Часто в своем воображении я начинал рисовать себе край, где ты живешь. «Где она там?.. Что сейчас делает?» — мысленно спрашивал и себя. Я боготворил эту страну, эту Азию, благословлял ее, молился за нее и за тебя, чтобы тебе было здесь хорошо, чтобы ты была счастлива… Молился, чтобы мы встретились… Наконец я не выдержал этих мук, все бросил и поехал тебя искать… И вот… ты со мной… ты рядом… ты моя…
Призрачно, словно вспугнутые в ночи птицы, взмахнув белыми крыльями, взлетели вверх Надины руки, и тотчас опустились, скрылись опять в темноте. Она обвила руками упругую шею Августа, сильно и нежно прижала его голову к своей груди.
Август замер, застыл, ждал от нее каких-то слов. Она еще молчала, и он слышал, чувствовал, как она собирает внутри все свои силы, чтобы сказать ему что-то очень значительное, большое.
— Жизнь! — сказала она шепотом, но с той силой всего существа, которая долго копилась под сердцем.
Она разжала руки, раскинула их в стороны.
Приподнявшись, Август увидел в уголках ее черных сияющих глаз две серебряные слезинки. Он склонился тихо выпил их губами, сначала одну, потом другую.
— Родной мой… Ты будешь рад, если…
Она умолкла.
— Что?..
— Дай руку.
Она нашла его руку, положила себе на живот, чуточку, с какой-то настойчивой нежностью стала давить сверху на его ладонь.
— Не бойся. Прижми ладонь… Слышишь?..
— Что?..
— Его… Слышишь?..
— Нет.
— А я слышу… А может быть, только чувствую. Это — он! Это новая жизнь, Август. Жизнь!..
Потрясенный этим новым счастьем, Август опять долго целовал ее, шептал бессвязные, желанные ее сердцу слова.
Предутренний ветерок приносил из сада неясные шорохи, запах мяты и спелых яблок. За дувалом, во дворе Худайкула, в клетках, развешанных у водоема на ветвях, без устали пели перепела.
— Ты что-то хотела сказать мне давеча, — напомнил Август, когда они оба, устав от ласк, спокойно отдыхали, внимая ночным таинственным шорохам.
— Когда, родной мой?