Какое счастье, что мы в полицейском государстве, и никому не хочется болтаться рядом, потому что придётся отвечать на вопросы. Я слышал, что для иностранца ударить китайца считается серьёзным преступлением. Меня тошнит, но это, скорее всего, из-за выпивки. Я ползу в гостиницу и у меня такое чувство, будто из меня выбили что-то плохое. Хотя бы на некоторое время. И это хорошо, иначе я бы оказался сегодня в камере. Наверное, так же жилось в стране Гитлера или Сталина. Побеждает однообразие. Уровень другой, но смысл, в общем, тот же. Я думаю о детях на станции Гуйлинь, которых везут в тюрьму, и ускоряю шаг, в гостинице сразу иду в душ, смываю кровь с лица, начинаю чувствовать синяки. Я ложусь на кровать, пропитанную потом и усыпанную выпавшими волосами. Все спят, в дальнем конце комнаты кто-то храпит. Я прячу голову под подушку.
Сейчас мне кажется, я давно заметил, что с Гари не всё в порядке, только не задумывался об этом. Изменения происходят постепенно, и ты не замечаешь, когда случается непоправимое и пути назад уже нет. Люди забывают, смиряются и приспосабливаются ко всему. Смайлз стал другим, когда вышел из комы, он больше не улыбался постоянно, как раньше. Он смеялся над шутками, реагировал на смешное вполне нормально, но той неизменной улыбки больше не было. По-настоящему изменяться он начал через несколько лет после того случая у канала, и ещё через некоторое время мы перестали называть его Смайлзом. Прозвище больше ему не подходило. Конечно, мы не собирались за круглым столом, чтобы принять это важное решение. Иерархия власти, политические дебаты, скрытые агитаторы, организующие митинги протеста — всё это примочки нашей власти, в реальной жизни всё происходит естественно.
Смайлза выписали из больницы, и жизнь продолжалась. Лето кончилось, мы опять пошли в школу, потратили ещё год жизни, и вдруг всё закончилось, мы уходили окончательно, запихивали учебники в мусорные баки и сжигали их. Школа ничего не дала нам. Нас учил панк, в этих словах была наша жизнь, они были тем, что мы видели и о чём думали, тексты писали люди, которых мы уважали, потому что они сами жили тем, о чём писали, а не чужаками, пытающимися рассмотреть всё, оставаясь в стороне. Школа только тыкала потрескавшейся указкой в исторические даты, принципы государственной политики, тщательно отрисованные портреты лордов и правителей в ярко раскрашенных одеждах, башни замков и мелких людишек у подножия, серых крестьян, сидящих в лачугах за городской стеной, безликих, жующих репу. Мы знали, где мы живём, и что наша культура и ярче и богаче того, чем нас пичкали. Все их выдумки ничего не значили для нас, они были настолько скучны, что невозможно было их осознать, и в результате мы даже соглашались с учителями, что мы просто тупые и нам не хватает концентрации внимания для того, чтобы понять, о чём они говорят. Нам это было безразлично, так что оставалась музыка, а из школы мы уходили, смеясь во всё горло.
В последний день мы напились и набились в автобусную станцию, чтобы устроить традиционную семестровую разборку, тогда мы были рады всем изменениям, панк был признан, стало выходить больше альбомов и появляться больше групп. Он был у нас в крови, поэтому мы одевались по-особенному, скины — это было уже не то, темой той ночи была «Школа окончена»[21].
Следующим утром я проснулся и осознал, что теперь пятьдесят лет я буду работать пять дней в неделю. Если повезёт. Я это помню как вчера — жестокое похмелье и непонятная грусть оттого, что я больше не вернусь в школу. Идиотизм. Я всегда её ненавидел. Но вдруг всё переменилось. Как будто меня отбросило назад и я снова ребенок, можно жить, как хочешь, только отвечаешь за большее.
Первая работа, на которую я устроился — на кухне в торговом центре. Я был посудомойщиком в заводской столовой, работал с десяти до четырёх, ещё часа два занимался всякой халтурой, вроде перетаскивания коробок и убирания мусора со стоянки. Мне нравилось. Работа была грязная, тяжёлая, с одной стороны мойки всегда была куча подносов и кастрюль, покрытых жиром и пригоревшими остатками еды, об которые раздирались губки, которыми я мыл, но с другой стороны всегда оставалось место для ледяной кружки пива из здешнего бара. Шеф был толстая скотина, приводил с собой собаку, потому что той было скучно сидеть одной дома, ходил по кухне и доебывался до всех, но вообще он был нормальный, хороший босс, никогда не возникал по поводу таких, как я. Двое поваров были раздолбаями двадцати с чем-то лет, в халатах и белых фартуках, и относились ко мне хорошо. Всем казалось это смешным, но они относились к своей работе серьезно. Они смотрели за тем, чтобы у меня под рукой всегда было пиво, запотевшая стеклянная кружка, прямо как в рекламе, холодное свечение, которое заставляло меня снова и снова тянуться за ещё одним глотком. Я выпивал пять-шесть пинт в день, и большая их часть выходила наружу в виде пота.