Грушенков бежал за братом метрах в пяти и видел, как стремительно тает в свежем утреннем воздухе пар Серегиного ровного дыхания, как мелькают его ноги в старых растоптанных кедах, как сбивается Сереге на затылок маловатая ему старая вязаная шапочка Грушенкова и как брат то и дело поправляет ее рукой. Из своего еще доармейского тренировочного костюма Серега безнадежно вырос, и теперь синие трико и курточка-олимпийка были ему тесны, плотно обтягивали крепкое, жилистое и мускулистое тело. Видок у него был, конечно, затрапезный, не то что у Грушенкова в новом-то модном спортивном костюме, но было в брательнике что-то неистребимо физкультурное, мощное, что-то неуловимое и притягательное так и сквозило во всех его умелых, рациональных движениях, что заставляло отвлечься от нелепого наряда его и даже любоваться Серегой, если уж на то пошло. Так, как брательник, бегал, пожалуй, только один человек — бывший тренер Грушенкова в секции бега. Оба они будто постигли какой-то не ведомый никому секрет, потому что умели бежать без всяких видимых постороннему глазу усилий, легко и естественно. И Грушенков все не мог налюбоваться братом в свободном этом беге. Впрочем, он любовался им не только сейчас, но и всю эту странную, короткую, словно пропетую, прозвеневшую на одной, пронзительной и ликующей ноте неделю, что брат жил дома, ходил по комнатам или сидел за столом в кухне, разговаривал по телефону, разбирал свои геройские реликвии, привезенные оттуда, или просто спал, закинув по-богатырски руки за голову. И вообще вся тусклая, приземленная, немая, вечно какая-то непутевая жизнь Грушенкова будто осветилась вдруг этим явлением Сереги, и нет, он даже не то чтобы жил все это время, а как бы восторженно созерцал брата, внимал ему, бежал вот за ним следом и всего себя уже мерил по нему, как по эталону, по недостижимому идеалу, по совершенству.