Потом, через три недели после премьеры, случилась эта вечеринка в пустой квартире, которая повергла меня в шоковое состояние и разрушила очарование ее рассказов.

Я начал стесняться того, что она рассказала мне о других. Мне стало ясно, что она нарочно разжигала мужчин, чтобы было о чем мне рассказать. Когда, наконец, я обнаружил, что свежесть, неповторимость и точность ее «донесений» напрямую связаны с провоцированием мужчин на нелепые поступки, что она дирижировала хором голосов, которые я так любил слушать, когда я окончательно уяснил для себя, что никогда, в буквальном смысле слова ни разу мне не довелось слышать от нее ни одного доброго слова о ком бы то ни было, и все из-за ее боязни показаться скучной, я вдруг почувствовал к ней антипатию и предпочел ее насмешкам молчание Бабеля.

Последние две недели в Берлине мы виделись ежедневно. Я приходил к нему один и чувствовал себя свободнее, да и ему, как мне кажется, так было приятнее. Я узнал от него, что можно очень долго вглядываться и не замечать ничего особенного, что лишь много позже выяснится, знаешь ли ты хоть что-нибудь о человеке, за которым наблюдал, выяснится тогда, когда этот человек уже исчезнет из виду; что увиденное и услышанное можно запомнить неосознанно, что все это будет покоиться в тебе в целости и неприкосновенности, если ты не злоупотребишь накопленным для развлечения других. И еще я научился у него тому, что после долгих лет учебы у «Факела», видимо, было для меня еще важнее: мне открылось убожество осуждения и проклятия, превратившихся в самоцель. Я усвоил его манеры наблюдать за людьми: долго, пока они не исчезали из виду, ни слова не говоря об увиденном; я усвоил его неторопливость, сдержанность, молчаливость, его умение придавать значение тому, что открывалось его взгляду. Он не уставал наблюдать, это было его единственной страстью, да и моей тоже, только моя была еще неопытной, неуверенной в себе.

Я думаю, нас связывало слово, которое мы ни разу не произнесли, оно пришло мне на ум сейчас, когда я вспоминаю о Бабеле. Это слово — «учение». Он был буквально одержим жаждой учения. Он рано начал учиться и относился к учению с глубоким благоговением, оно разбудило в нем, как и во мне, страсть к познанию. Но его жажда познания была целиком обращена к людям. Чтобы изучать их, ему не нужен был предлог, он не ссылался на необходимость расширения знаний, на пользу дела, на целесообразность или на далеко идущие планы. Именно в это время я тоже всерьез повернулся лицом к людям и с тех пор большую часть своей жизни занимаюсь их изучением. В ту пору я еще убеждал себя, что занимаюсь этим во имя той или иной цели, которую я перед собой ставил. Но когда все другие предлоги рассыпались в прах, у меня осталась единственная цель — ожидание, для меня было архиважно, чтобы люди и я сам стали лучше, поэтому я должен был знать обо всех как можно больше. Бабель с его громадным жизненным опытом, хотя он и был старше меня всего на одиннадцать лет, давно прошел через это.

Он изучал человека не потому, что мечтал его усовершенствовать. Я чувствовал, что эта мечта была в нем такой же неутолимой, как и во мне, но его она никогда не толкала к самообману. Он изучал людей независимо от того, радовало его это, мучило или угнетало, изучал, потому что не мог иначе.

1980

<p>Перемигивание.</p><p>Музиль</p>

Музиль всегда был готов к отпору и нападению, хоть внешне это и не бросалось в глаза. Он постоянно был начеку. Поневоле возникала мысль о защитной броне, но верней тут будет слово «скорлупа». Он не надевал на себя эту оболочку, ограждавшую его от мира, — она к нему приросла. Междометий он в речи не допускал, чувствительных слов избегал; всякого рода любезность казалась ему подозрительной. Рамки, в которые он поставил себя, распространялись на все вокруг. Неразборчивость и панибратство, словоизлияния и чрезмерность чувств были ему чужды. Это был человек твердого состояния, все жидкое и газообразное ему претило. Он знал толк в физике, и не только знал, она вошла в его плоть и кровь. Трудно, пожалуй, назвать другого писателя, который был бы до такой степени физиком и пронес это свойство через все свое творчество. В разговорах о том, о сем он не участвовал; попав в компанию тех любителей поболтать, от которых в Вене нигде не укрыться, он замыкался в своей скорлупе и помалкивал. Зато он чувствовал себя своим среди ученых и с ними держался естественно. Он считал, что как исходные позиции, так и цели должны быть определенными. Всякие извилистые пути казались ему отвратительными и достойными презрения. Но это отнюдь не означало ориентации на простоту, своим безошибочным инстинктом он чувствовал, насколько она недостаточна, и его тщательные описания не оставляли от нее камня на камне. Слишком изощренным, слишком деятельным и острым был его ум, чтобы довольствоваться простотой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Зарубежная художественная публицистика и документальная проза

Похожие книги