И вновь, хотя привыкать ли нам к беспардонной лжи власть имущих, и разве не естественнее для Парфенова скорее подлянка, чем выполнение посулов, на меня накатывает волна безрассудного гнева. Отбиваюсь руками и ногами. Но противник сильнее. Волокут и усаживают на стул. Держат. Верчу головой, а парикмахер подсмеивается. В общем, остригли, хотя и брыкался. Лишь на затылке веничком невыстриженный кусок.
Майор острит:
— Может, тебя в женскую камеру определить? Справишься?
Сдерживаюсь, чтобы не двинуть по роже. Он же, помахивая связкой ключей:
— Ступай за мной.
— Не тыкайте!
Сзади жарко дышит толстый. По узкой железной лестнице, мимо истуканов-надзирателей, поднимаемся на третий этаж. Ну, что же, почти рай. Прямоугольная камера, рассчитанная на четверых, с деревянными друг над другом нарами по левой и правой стороне и приколоченной к стене полкой. Напротив двери большое окно с двойными рамами. Под ним в углу унитаз. Рядом водопроводный кран. Решили проверить, как на Глезера действует одиночество. Конечно, с моим характером полегче в компании. Тем более, что ни книг, ни газет, ни ручки или карандаша нарушителям порядка не полагается. Да ведь десять суток не десять лет. Сдюжу. А перво-наперво отказываюсь от приема пищи, объявляю голодовку.
— Против чего протестуете?
— Против всего.
Ключ в замке дважды поворачивается. Ну, так просто от меня не отделаешься. Как в КПЗ, бью с разбега в железную дверь. — Пожилой надзиратель бурчит:
— Чего хочешь?
— Позовите начальника режима.
— Завтра. Уже поздно. Домой ушел.
Прилег на нары. Благо на мне тулуп, тепло и мягко. Странно: весь день не ел, а мой голодный гастрит помалкивает. Болей нет. Замечательно! Заранее думая о голодовке, больше всего боялся, что трудно будет из-за него. Да, видимо нервное напряжение заблокировало гастрит. Еще бы заснуть… Считаю до тысячи… Сна ни в одном глазу. Разучился спать без таблеток. Просил при обыске их не отбирать, но бесплодно. Ночь напролет проворочался с боку на бок. В шесть утра подъем. Тюрьма оживает. Разносят кормежку. Не беру. Зову дежурного. Рано. Пока не пришел. Ладно. Хожу по камере. Восемь шагов вперед, восемь назад — как маятник. Почему-то вспоминается блатная песня:
Наконец, деревянное окошко размером с форточку, вделанная в дверь кормушка, открывается. Дежурный выясняет, что мне нужно. Отвечаю, что пусть де начальник режима позвонит начальнику оперативного отдела Ленинграда и предупредит его; если меня немедленно не освободят, то, вернувшись в Москву, устрою пресс-конференцию для иностранных журналистов. Распишу местные порядочки и лично товарища Парфенова. О его реакции на звонок, пожалуйста, сообщите.
— Вы тут не командуйте! — гаркнул дежурный. — Захлопнул кормушку и отвалил.
Ожидание затягивается. То лежу, то сижу, то опять измеряю шагами камеру. Приносят обед. Лопайте сами! Колочу в дверь — грохот стоит жуткий, а надзирателя будто и нет. Выбиваю кормушку. Ору на всю тюрягу:
— Где начальник режима?
Прибежал майор со свитой. Запыхался. Кричит:
— В штрафной изолятор его!
В ленинградском спецприемнике ШИЗО, так в просторечии именуется штрафной изолятор — холодная сырая камера солидных размеров, разделенная на две половины чугунной с поперечинами решеткой, упирающейся в грязный потолок. За этой надежной оградой томится наказанный. Между нею и приземистой дверью пустое, постоянно залитое ярким жестким светом пространство. За решеткой полутемно. У правой стенки — крошечный стол и стул, как и пол — каменные, ледяные. В углу сортир, откуда исходит зловоние. Над сортиром, почти вплотную к нему, вылезает скрюченная железная кишка, заменяющая кран. Воду не пустишь. Нужно дозваться надзирателя. Он где-то что-то повернет, и хлынет струя. Может, успеешь подставить под нее рот. Может, успеешь и руки сполоснуть, над смрадной ямой. То ли от лености, то ли от садистских наклонностей надзиратели не желают баловать преступника водичкой. Едва одарят, благодетели, едва ты к ней сунешься, они уже отключают. И ржут.
Но сегодня ШИЗО для меня не настоящий, игрушечный, потому что я в своей одежде, при тулупе. Неширокая доска, прикрепленная цепями к стене и считающаяся кроватью, опускается лишь на ночь. Днем ложиться не положено. А мне все равно. Швыряю на пол тулуп и укладываюсь. Нога на ногу, чувствую себя независимо. Поочередно появляющиеся надзиратель, дежурный, начальник режима просят снять голодовку. Больше всех усердствует майор. Клянется, что как только поем, позвонит Парфенову. Да, видно, насчет меня им дана сверху особая команда. Засадили, а тарарама, да еще с участием художников, страшатся. Потому и няньчатся.