К вечеру подумалось, почему бы и не испытать нач. режима? Взбунтоваться заново никогда не поздно. А вдруг выгорит. Мне же 26-го очень нужно быть в Москве. Назначена важная встреча. Трижды сталкивавшийся с моими отказами щуплый майор явно обрадован. Маршируем на третий этаж в камеру с выбитой кормушкой. Невзирая на позднее время, притаскивают полный обед. Чуть-чуть притрагиваюсь к подобию супа, мутной баланде, от которой несет рыбьим жиром. От второго впечатление, будто отбросы из помойного ведра перемешали в котле, подогрели и — нате, жрите.

Для тех, кто познал настоящий голод, наверняка смешно подобное пренебрежение к какой-нибудь пище. Не сомневаюсь, что посиди я всерьез в Потьме или Владимирской тюрьме, не говоря уже о сталинских концлагерях, подъел бы все до крошки. Однако это же были первые сутки заключения. А еще вчера я (о проклятая от природы брезгливость!) даже после матери и сына самое изысканное блюдо не стал бы подъедать. Но и сейчас прогресс налицо. Не первой чистоты алюминиевая жирная чайная ложка, от которой на воле стошнило бы, и того же качества кружка с грязными краями, с дурно пахнущим чаем отвращения не вызывает. С удовольствием прихлебываю и налегаю на черный мокрый хлеб. Опять же, на свободе он замучил бы изжогой. А тут ничего. Обвыкаю. Возможно, и пригодится.

Но где же кривоногий майор? Выполнил миссию и сбежал? Утром выясняем отношения. Увы, и назавтра он скрывается. Напрасно обиваю ноги о дверь. Обо мне приказано забыть — и забыли. Напомню. Сотворю такой концерт, что примчатся как миленькие. Начинаю с Галича. Эхо здесь славное. Кто-то из арестантов:

— Повторить!

Ну, теперь они должны спохватиться. Шпарю свои стихи о Ленине. «Лежит он в Мавзолее, Тутанхамон России». И это терпят. Будто вымерли. Объявляю:

— Любимая песня Сталина «Сулико».

Исполняю по-грузински и по-русски. Под дверью вырастает мундир.

— Хорошая песня.

— Ты еще издеваешься?! — Вырываю (реактивный психоз превратил меня в богатыря) один из костылей, на которых держится оконная рама. Проталкиваю его между створками дверей, направляю на язык замка, и сверху, как молотком, бью сорванной со стены тяжелой полкой.

— Дурак, — веселится надзиратель. — Это же Екатерина строила. Не взломаешь.

Тем не менее, нельзя оставлять у преступника железяку. Вдвоем отбирают. А второй костыль на что? Возобновляю бессмысленные попытки. И снова отбирают. Спятить можно от бессилия! Эх, бедные мои ноги! Разбегаюсь, и о дверь — правой. Разбегаюсь — и левой. И от сотрясения ничем не поддерживаемая массивная оконная рама с грохотом обрушивается, и стекло — вдребезги. Теперь уж они рассвирепели. Целая свора собралась у камеры. Ругаются, грозятся искалечить. В долгу не остаюсь. Поливаю их на чем свет стоит. Прижимаюсь спиной к стене, чтобы не напали сзади. А в распахнутых дверях появляется длинный, худой, как щепка, парень, одетый в серые с черными полосами куртку и штаны. Вырядили под старого каторжника. Он убирает стекла, выносит раму и, вернувшись, замирает на пороге. Сзади подбадривают:

— Иди, иди, чего стал?

Самим пачкаться неохота — натравливают уголовника. Импровизирую:

— Ты же свой! Неужели будешь слушать этих сучек?

Не знаю, слова ли на него подействовали или презрительный тон, а может, он вовсе не уголовник — всего лишь мелкий хулиган, — но тюремные крысы просчитались. Настроились на зрелище, да впустую. Полосатый покачался на своих жердоподобных ногах, дернул плечом и исчез. А позже, когда пьяниц, тунеядцев, проституток и прочих врагов общественного порядка, которых ежедневно гоняли на различные работы, развели по камерам и они угомонились, два надзирателя доставили мена на первый этаж на расправу. В присутствии начальника режима какой-то незнакомец в штатском зачел приказ по спецприемнику от 24 декабря: «За нарушение тишины, слишком громкое исполнение песни «Сулико» — трое суток штрафного изолятора». Словно ни песен Галича, ни крамольных стихов не слышали. КГБ ни за что не желает осуждать Глезера за антисоветчину. Подкидываю им материал — отворачиваются. Хулиган он — не более того.

Майор подчеркивает, что штрафной изолятор только начало. Если и дальше стану буянить, то увеличит срок заключения — и до двадцати, и до тридцати суток. Начхать. Раз 26-го в Москву не попадаю, то хоть до ста. Снимают с меня все, кроме майки и трусов, и выдают казенные тоненькие куртку и штаны, черные, похожие на китайскую униформу. И то, и другое на великана. Брюки сползают, волочатся по полу, в широченной куртке тону. Унизительно и холодно. Энергично приседаю, приплясываю, подпрыгиваю, но едва согреюсь, как тепло ускользает из ветхого наряда. Может, лежать было бы полегче. Но доска кровати еще не опущена, застыла параллельно стенке, накрепко к ней притороченная.

Перейти на страницу:

Похожие книги