— Нет, не напился. Всего рюмку чачи выпил. Но она крепкая. Вот я его и не отпустил. Еще разобьется на машине.
— А с какой стати он вообще у вас был?
— Так у нас же семейный праздник! Вот и пригласили. Свой парень. На банджо здорово играет.
— А все-таки соседи видели, как его с трудом спускали по лестнице.
— Честное слово, ерунда! Утром он был трезвей нас с вами.
Встрепенулся:
— Выходит, что вечером был пьяный?
Осторожней, осторожнее с ними надо! И сухо:
— Он одну рюмку выпил.
Мой «следователь» с остервенением что-то пишет. Потом протягивает бумагу:
— Прочитайте и подпишите.
— Ничего подписывать не буду.
— С ваших же слов записано!
— Все равно.
— Но почему, если это правда?
— Потому что я против своих гостей показаний не даю.
Отступился. А начальник:
— Мы вам советуем американских дипломатов к себе не пускать. Они шпионы.
— У меня же не секретный завод. Люди картины смотрят.
Веско:
— Вы не забывайте про идеологический шпионаж.
Лавирую:
— А французов?
— Французов, пожалуйста! Они же наши друзья.
— А завтра приедет бразильский посол в сопровождении американского дипломата.
— С послом пустите.
Он, кажется, верит, что убедил меня.
— Я так не могу. Всех принимать, а американцев нет. Что за дискриминация?
— Вы им и не отказывайте. Они же, прежде чем ехать, звонят. Объясните, что сейчас заняты. Освободитесь, тогда позвоните. Сами же не звоните. Дипломаты народ вежливый. Второй раз напрашиваться не станут.
Строю оскорбленную мину:
— Значит, они вежливые, а я должен быть хамом? Лучше вы изложите мне письменно, чтобы американцев не пускал.
Он резко отодвигает стул, на котором сидел:
— Мы вам дружеский совет даем. А вы поступайте, как хотите.
Молодой многозначительно:
— До свиданья. Мы еще зайдем… — И к выходу друг за другом, как волки. Сущие волки!
До чего ж они американцев невзлюбили! Как хотели заполучить мою подпись! Подходящий был бы для них документик. Пристроили бы в прессу, дескать, какой позор! Приехал дипломат США в советский дом, вдрызг напился и набуянил. На черную краску не поскупились бы!
С американской корреспонденткой и похуже поступили. Подошел к ней на улице скромный юноша. Попросил выслушать. Присели в кафе, взяли лимонад. Очнулась она уже у себя в постели. Ничего не помнит. А произошло вот что: юноша подкинул ей в лимонад снотворное (это позже показал анализ), отвез заснувшую женщину в вытрезвитель, кинул рядом с пьяными проститутками, сфотографировал, а потом позвонил в американское посольство:
— Приезжайте и посмотрите на вашу журналистку!
К счастью, провокацию во-время разоблачили, и гебистские попытки опубликовать дискредитирующие фотоснимки в западных газетах оказались несостоятельными.
Первая встреча с посланцами Лубянки не привела к каким-либо видимым последствиям. Скорее всего в ту пору гебисты полагали, что живописцы не первостепенный объект для подавления. Коллекционера чуть-чуть приструнили, и достаточно. Они даже припугнули меня еще и окольным путем. Вызвали на допрос по какому-то поводу Эдика Штейнберга и будто между прочим: «Вы — художники. Вы должны продавать свои картины. Поэтому иностранцев принимаете и к ним ходите. А Глезеру что надо? Пропагандой занимается? Мы, кстати, недавно установили, что все его переводы — плагиат». Глупость, конечно. Зато меж художниками поползет слушок, достигнет ушей Глезера, и сообразит он, что с нами лучше не связываться. Но меня эти акции только раззадорили. Все шире и шире я показывал коллекцию и, мало того, стал собирать материал для книги о неофициальном искусстве.
Наступил 1968 год. Десять лет назад затравили до смерти Пастернака, и не раздалось ни одного протестующего против этой гнусности писательского голоса. Слишком свежа была в памяти сталинская эпоха, не исключалась вероятность возвращения к ней, и среди писателей считалось геройством уже не прийти на собрание-судилище, не подписаться под осуждением великого русского поэта, под крикливым настоянием выгнать его из России.
«…Наша общественная жизнь, — писал в 1836 году в письме к Чаадаеву Пушкин, — грустная вещь… Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циническое презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние».
Сто с лишним лет спустя никому не пришло бы в голову поверять бумаге подобные самоубийственные мысли. За гораздо меньшие грехи совсем недавно людей арестовывали и уничтожали. В пушкинской России была неполная свобода. В Советской — полное рабство. Пастернак не мог рассчитывать на поддержку общественного мнения. Такового не существовало. Но уже в 1965 году власти с неудовольствием и страхом обнаружили, что, казалось бы, навсегда стертое с лица русской земли, оно возродилось.