Я же, как вареный (чертовы таблетки!), туго соображаю. Но и в этом состоянии сознаю, что теперь-то за кулисами и начнут мне выкручивать руки, выбивать письмо с покаянием на все сто процентов. Подобные послания очень по сердцу нынешним хозяевам страны. Ты подписался в защиту диссидента, ты осмелился выразить собственное мнение, не совпадающее с партийным, ты напечатал свое произведение на Западе — вались на колени! Хочешь жить — покайся на страницах родной прессы! Трудно самому себе в душу плевать?.. А ты плюнь, коль позволил себе своевольничать! Поешь землю, гад, растопчи свою совесть! Не во имя самоуничижения лишь, хотя и ради этого, но и для острастки другим. Поглядите, мол, умники, как кается гордый Булат Окуджава или чудом выживший в сталинских лагерях (двадцать лет на Колыме!) Варлам Шаламов. Уж если сломили их, то вас согнем в два счета. Не хотите потом позориться, так сейчас сидите и молчите.

Так-то, «прогрессивные» западные писатели. Вам нравится роль ваших советских коллег в жизни общества, организованность в СССР издательского дела! А как насчет цены за эти роль и организованность? Может быть, и вы уже готовы отказаться от личных взглядов и пристрастий и слепо повиноваться партфункционерам? Вот и Прибытков выполняет их непреклонную волю.

— Жду от вас письма через два дня.

А через два дня читает мои двадцать строк и только что не плюется. Ему, видите ли, обидно, что он меня выгораживал, а я отвечаю черной неблагодарностью. Все не нравится председателю. И тон, и стиль, и нежелание признать ложь истиной. И главное — о картинах, о художниках — ни слова. Как будто трудно было, к примеру, написать, что будучи в эмоциональном состоянии, заблуждался и собирал работы фрондирующих непрофессионалов, неумелых модернистов.

— Не мог же я четыре года пребывать в эмоциональном состоянии.

Эх! — вздыхает он, — трудно с вами столковаться! Вот товарищ Корнблюм хочет вам помочь. Поезжайте в ближайшие дни к нему домой и спокойно обсудите текст письма.

Старый коммунист Корнблюм встречает меня приветливо, шутками да прибаутками. Жена и взрослая дочь накрывают на стол. Типично еврейская кухня — рыба фиш, кнедлики… Хозяин поглаживает себя по животу:

— После сытного обеда и разговаривать веселее. — И непринужденно, как нечто вполне обыкновенное: — Я, конечно, понимаю. Вам трудно написать такую бумагу самому. Дружеские чувства. Ложное самолюбие. Но мы ее составили за вас. Распишитесь и все.

Это означает на их языке «обсуждение текста». Ну-ка посмотрим, что им от меня надобно. О, очень многого! Виноват. Раскаиваюсь. Больше не буду. Грязь в адрес художников. И блистательная, вся в сослагательном наклонении концовка: «Если бы моя статья была бы напечатана на Западе и недобросовестно прокомментирована бы, то она могла бы создать превратное представление о положении части творческой интеллигенции в нашей стране». Значит, художников-модернистов не запрещают выставлять, значит, их не травят в прессе, значит, перед ними открыты все дороги. И под этим бесстыдством подписываться?!

Но Корнблюм не теряет надежды. С терпением, участливо:

— Я старше вас на много лет. Гожусь вам в отцы. Советую — не губите себя и семью! Здесь лишь полстранички. — И затем, указывая на этюд, вульгарную рыночную поделку, стоящую за стеклом книжного шкафа: — Поглядите! Шесть сосен. Все они отражаются в пруду. И еще лебедь плывет. Тринадцать предметов! И за это я заплатил всего лишь три пятьдесят. А на картине Рабина нарисована только рыба и подклеена газета. Он же содрал с вас триста рублей! Друг называется! Вы наивный человек. Вас обманывают!

А телефон звонит уже не в первый раз, и мгновенно покрывающийся испариной жалкий человечек повторяет слово в слово:

— Нет, пока не подписал. Мы обмениваемся мнениями. — И осторожно положив трубочку, снова ко мне, душевно, с надрывом даже (партзадание-то хочется выполнить):

— Вы еврей, и я — еврей. Какое вам дело до русского искусства! Подпишите!

Однако не откликнулся я на зов Корнблюма, и родился на свет документ:

Перейти на страницу:

Похожие книги