Поэтому позиция наших современников разнится в свете истории и памяти. В первых двух случаях это относительно простое положение узнающих и размышляющих. В третьем случае они сталкиваются с необходимостью национального примирения, независимо от того, подвергаются палачи наказанию или нет. В этом отношении объединенная Германия являет удивительный, граничащий с чудом пример, тем более впечатляющий на фоне развала Югославии.
Но в бывшей Чехословакии (превратившейся в Чехию и Словакию), Польше, Камбодже еще очень свежа память о страданиях времен коммунизма. Некоторая степень амнезии, стихийной или предписанной официально, кажется здесь необходимой для того, чтобы залечить моральные, психические, эмоциональные раны, нанесенные всем и каждому полувековым, или около того, господством коммунизма. Там же, где коммунизм все еще у власти, палачи и их наследники либо придерживаются тактики систематического запирательства, как в Китае или на Кубе, либо не стесняются открыто отстаивать террор как метод управления — примером здесь служит Северная Корея.
Этот долг перед историей и перед памятью, несомненно, относится к категориям моральным. И некоторые могут спросить нас: «А кто уполномочил вас определять Добро и Зло?»
Мы обратимся здесь к тем целям, которые имела в виду Католическая Церковь, когда с разницей в несколько дней папа Пий XI осудил в двух энцикликах нацизм («Mit Brennender Sorge», 14 марта 1937 года) и коммунизм («Divini redemptoris», 19 марта 1937 года). В последней утверждалось, что Богом дарованы человеку «право на жизнь, право на неприкосновенность личности и на необходимые средства к существованию; право придерживаться до смертного конца стези, указанной Богом; право на объединение в общества, на собственность и на пользование этой собственностью». И если даже признавать некоторое лицемерие Церкви, спокойно взиравшей на обогащение одних за счет других, ее слово об уважении к человеческому достоинству не становится менее значимым.
Еще в 1931 году Пий XI писал в энциклике «Quadragesimo Anno»:
«Коммунизм в своем учении и в своих действиях преследует две цели, которые он не держит в тайне, не идет к ним окольными путями, а, напротив, заявляет о них совершенно открыто и стремится к их достижению всеми средствами, не останавливаясь перед насилием. Эти цели — ведение беспощадной классовой борьбы и полное исчезновение частной собственности. Здесь нет ничего, на что бы он не решился, здесь нет ничего, что он стал бы уважать. Там, где он захватывает власть, он являет себя диким и бесчеловечным до такой степени, что в это нельзя было бы поверить, если бы об этом не свидетельствовали чудовищные убийства и разрушения, совершенные им в Восточной Европе и в Азии».
Предостережение исходило от института, который в течение многих веков во имя своей веры оправдывал убийство еретиков, покрывал Инквизицию, душил свободомыслие и которому еще предстояло благословить диктаторские режимы Франко и Салазара.
Однако если Церковь играла присущую ей роль морального цензора, то какова же должна быть реакция историка на «героические» рассказы о «добролетиях» сторонников коммунизма и патетические свидетельства их жертв? В «Замогильных записках» Франсуа Рене де Шатобриан пишет:
«Когда в этом мерзком безмолвии раздаются только звон рабских цепей и голоса доносчиков, когда все трепещет перед тираном и так же опасно попасть к нему в фавор, как и навлечь на себя его немилость, тогда является историк, и ему поручено вершить народное отмщение. Пусть благоденствует Нерон, в его империи уже родился Тацит».