Валерки, как я уже говорил, дома не было. Была его мама, маленькая тщедушная женщина в теплом байковом халате. Женщины ее телосложения вечно мерзнут, да и в квартире было не жарко. Отопление после регулярных прилетов по ТЭЦ частенько выключали для ремонта: на три-пять часов, а случалось, что и на сутки, и больше.
Хорошо хоть зима выдалась теплая. Иначе трубы полопались бы.
Валеркина мама возилась на кухне: варила борщ. Я встал в дверном проеме, стараясь, чтобы от меня не очень тянуло зябким сквозняком, и смотрел, как она ставит вариться замоченную со вчерашнего вечера фасоль, шинкует капусту, режет лук, бурак и морковку, делает зажарку на постном масле, бросает все это добро в кастрюлю, добавляет картошечку, крошит зелень, петрушку и кинзу — моя мама тоже во время варки не клала в первые блюда укроп, уверяла, что еда скиснет! — и в самом конце давит сало с чесноком: две столовые ложки, полные, с верхом, на вулканическую лаву борща, а потом закрыть крышку и выключить огонь.
Я смотрел и плакал, и не знал, что плачу, пока кухня не поплыла у меня перед глазами так, что ничего уже не разобрать. Я сперва решил, что меня накрыло, и ошибся.
Бывает. День сегодня такой.
Отступив назад, я вышел на лестничную площадку — тихо-тихо, словно Валеркина мама могла меня услышать. Сказать по правде, я бы задержался еще немножко, но мама ежилась в моем присутствии. Время от времени она бросала через плечо удивленные взгляды. Боюсь, от меня в ее сторону все-таки полз неприятный холодок. Байковый халат в таких случаях — слабая защита.
Спускаясь по лестнице, я поймал себя на знакомом чувстве. Я помнил его по подъему в квартиру — неуют, тоска, страх выйти из дома наружу. Спасибо борщу, его кипящей жизненности, спасибо слезам, нахлынувшим невпопад, — сейчас мне удалось вернуть самообладание, понять, откуда ветер дует.
Жилец, значит?
Это не я хотел остаться здесь навсегда; верней, не только я. Я еще только начинал хотеть, желание укрыться в раковине на веки вечные вопреки очевидным обстоятельствам еще не завладело полностью моим сердцем, а кое-кто, выходит, уже захотел и остался. И спрятался, бедолага, так хорошо, что я сперва принял его чувства за свои собственные — это проще простого, если разница между нами не слишком-то велика. Впрочем, просто это или нет, а со мной такое случилось впервые.
Вот и не отследил с первого захода.
Где ты, приятель? Ага, чую. Второй этаж, квартира двадцать девять. Дверь, обитая коричневым дерматином. Дверь не заперта. Кто-то из живых страдает рассеянностью: под воздействием жильца или сам по себе, не знаю. Да и неважно это.
Вхожу.
Когда-то в квартире был сделан хороший ремонт. Давно, очень давно. С тех пор за жильем не слишком-то ухаживали. Обои местами отклеились, висят неопрятными полосами, похожими на липкие ленты, которыми ловят мух. В коридоре пахнет, как говаривала моя бабушка, цвелью. Линолеум на полу вспучился пузырями. Отсюда, где я стою, видны кухня, край холодильника, мойка с горой грязной посуды.
Ладно, это не мое дело.
Кабинет. Продавленный диван, обивка в пятнах. Письменный стол. Под хромую ножку подсунута жиденькая стопка книг. Монитор, стаканчик с неочиненными карандашами и древним циркулем. Стул с высокой спинкой. Книжный шкаф.
Никого.
Спальня. На кровати спит одетая женщина лет шестидесяти. Полная, белокожая, с большой грудью и покатыми плечами, она — полная противоположность Валеркиной маме. Никакого байкового халата — джинсы, блузка, вязаная кофта. Как я понимаю, никакого борща тоже.
Не тот случай.
Женщина похрапывает, стонет, вздрагивает во сне. Одеяло сбилось в ногах, простыня сползла к краю кровати, вот-вот упадет на пол. Хозяйка обхватила подушку обеими руками, словно вокруг разлив воды, она тонет, а подушка — единственный способ удержаться на плаву. Голову женщина вывернула набок самым неестественным образом. Смотреть — и то страшно: кажется, будто у спящей сломана шея. Шея у нее после пробуждения будет чертовски болеть, тут к гадалке не ходи.
Это тоже не мое дело. Пусть спит, как хочет.
Боль — удел живых.
— Русня. Сволочи. Всех убить, всех.
Ага, вот ты где.