Никто не вышел им навстречу. Ни единой живой души не было здесь. Под усадьбой валялись тела побитых запорожцев, которые — что и говорить — унесли с собой в могилу вести о том, что здесь приключилось. По двору раскиданы были разрубленные сундуки, лари да бочки, валялась разбитая опрокинутая телега, чернели конские трупы.
Двери настежь стояли. Дыдыньский кивнул наместнику и конным.
— К дверям!
С обнажёнными саблями, ручницами да пистолетами вошли они в сени. Усадьбу давным-давно разграбили, и стены глядели пустыми глазницами. Портреты хозяев, видать, пошли на растопку под казацкие котлы с саламатой, дорогие адамашковые полотнища да шёлковые фризы со стен — на жупаны да свитки для черни. А кожи — на казацкие сапоги, ежели можно так величать грубые постолы, сшитые толстой дратвой.
Двери в светлицу с грохотом распахнулись, когда поручик, Бидзиньский и шестеро конных ворвались внутрь.
— Рад гостям, пан Дыдыньский!
В горнице царил полумрак, разгоняемый лучиной да плошками, что горели на столе, заставленном жбанами, анталками да шафликами с горилкой. С лавки поднялся пан Барановский; шёл к ним навстречу с турьим рогом в руке. Был один-одинёшенек. Без челяди. Без товарищей. Без единого человека из своей волчьей стаи.
Засада чуялась за версту. Дыдыньский уже смекнул, что угодили они в дьявольскую западню. Не оставалось ничего иного, как строить из себя бывалого — точно картёжник, которому вместо тузов достались паршивые короли, а он морочит всех, будто прячет в рукаве козырного туза.
Вблизи пан стольник брацлавский вовсе не походил на дьявола, о коем чернь слагала думы да песни. Однако Дыдыньский знал, что черти, сходящие на землю, частенько рядятся в шляхетское платье. Ротмистр был малость пониже его. Алый жупан с завязками носил с той особой повадкой, что пристала как вельможному пану, так и матёрому офицеру польской хоругви. На плечи накинул длинную делию с прорезью для сабли, опушённую соболями, схваченную под горлом золотой запоной с бирюзой. На голове — волчья шапка с разрезным меховым околышем да пышным султаном, у основания коего сверкал алмаз с куриное яйцо величиной.
Так было когда-то, в стародавние годы золотого мира на Украине...
Ныне жупан Барановского хранил лишь тень былого великолепия. Выцветший, изодранный, в бурых пятнах запёкшейся крови, весь иссечённый, с дырою на левом боку. Делия ротмистра зияла прорехами, что бекеша последнего голодранца из подлясского захолустья, передаваемая из рода в род со времён короля Стефана. Соболий воротник — в клочья изодран, оружие — истёрлось и обветшало, в запоне половины каменьев недостаёт. По одежде стольника читались долгие годы войны, ночёвок в степи, сечи, сражений, набегов да стычек с казаками. Выцвела она так же сильно, как его прищуренные очи, в коих нельзя было прочесть ровным счётом ничего — ни лютости, ни тем паче жалости.
— Добро, что прибыли, — молвил Барановский, не глядя на нацеленные в него бандолеты. — Нужны мне люди для расправы с Александренко. Казак тот Хмеля не слушает, усадьбы грабит да шляхту режет. Надобно башку ему свернуть.
— Мы здесь по гетманскому приказу, — глухо произнёс Дыдыньский. — Извольте вернуться с нами в лагерь, где вас ждёт суд за неповиновение. Сложите саблю, пан-брат, и пойдёмте по-хорошему. Иначе за жизнь вашу не ручаюсь.
— Суд? За что? Я же всей душой Речи Посполитой служу.
— Служба ваша, сударь, одно лишь своеволие. Война кончена, пан Барановский, белоцерковские соглашения подписаны, а вы всё на казаков нападаете, колья им тешете да виселицы ставите. Этому должен быть конец!
— Я всего лишь шляхту от резунов защищаю, от черни, что нам всем глотки перерезать норовит. Кому, как не мне, этим заниматься? Его милости пану Потоцкому, который булавы в руке не удержит? Или великому гетману, которого холопы до нужника на руках таскают?
— Я не затем сюда явился, чтобы диспуты с вами вести. Уж простите, пан ротмистр, но приказано мне вас схватить. Не позволю вам этот многострадальный край в преисподнюю обратить, где мы все заодно с казаками жариться станем.
— Пусть лучше на Украине бурьян да крапива растут, чем голытьба на погибель Его Королевского Величества и Речи Посполитой плодиться будет, — процедил Барановский с жестокой усмешкой. — Полегче на поворотах, пан Дыдыньский, вы всё ж не батюшка ваш, чтобы на меня голос повышать. Да и честь надобно отдать хозяевам дома сего, за чьи души я чарку поднимал. За панов Топоровских, коих чернь оглоблями да топорами порешила, живьём потроха выпускала да шеи ими обматывала, а как весь род извела, три дня пировала да веселилась, что ляхов извели. Детишек их на деревах развесили да в стрельбе из луков тренировались...
— Довольно! — оборвал Дыдыньский. — Саблю на стол, сударь!