Дорогая Селия,
Спасибо за телеграмму. Она пролежала в доме два месяца. Дядя Роман куда-то ее засунул и забыл мне сказать.
Я очень рада, что у тебя все нормально. Дядя Роман рассказал мне обо всем, что ты говорила в тот день: что ты меня ненавидишь, что я никогда не была тебе матерью, что ты ненавидишь своих кузин, потому что они избалованы, — какие-то страшные, ужасные вещи, а потом я увидела, что ты взяла все деньги, которые я так долго собирала, и я очень, очень расстроилась. Но потом, когда от тебя так долго ничего не было, я начала волноваться. Селия, думай как хочешь, но я всегда делала все, что было в моих силах.
Ночью, взяв письмо, я вышла во двор и села на скамейку возле своей комнаты. Я еще раз перечитала письмо. Потом я посмотрела наверх и сквозь ветви деревьев увидела небо — черное и совершенно пустое. На нем не было ни звезд, ни планет, ни даже краешка луны. Ничего не двигалось, как будто я смотрела на картину. И в первый раз с тех пор, как я уехала из Черной Скалы, я заплакала.
Я оплакивала все то дурное, что со мной приключилось. То, что сделал Роман. И желтую лихорадку. Плакала, потому что вынуждена жить с совершенно чужими людьми. Плакала из-за тети Тасси с ее зашоренностью. Я плакала по своей умершей матери и отцу-англичанину, где бы он ни был. Я плакала, потому что мне было жалко Веру и Вайолет, которые, как и я, не знали своего настоящего отца, но которым было еще хуже, чем мне, потому что вместо отца у них был Роман Бартоломью. Я выкрикнула: «Они даже называют его папой». Я оплакивала умершего Александра Родригеса. Плакала, потому что боялась будущего. Я вспоминала то, о чем предупреждала миссис Джеремайя: я сама буду виновата в том, что у меня будет трудная жизнь. В конце концов река печали, которая текла из моего сердца, вышла из берегов.
Я так рыдала, что не слышала, как во двор вышел доктор Эммануэль Родригес. Он неожиданно появился передо мной, и я, оторопев, вскочила со скамейки. Свет из моего окна падал на его лицо, оно показалось мне не таким, как всегда.
— Селия, что случилось? Я услышал тебя из дома.
— Ничего. Совершенно ничего. — Вытерев глаза, я уставилась вниз, на землю.
Он сказал:
— Селия, пожалуйста, сядь.
Он произнес это совсем другим тоном, чем в тот день, когда я впервые появилась в доме, мы сидели в гостиной, и он показывал мне список обязанностей. Не так, как взрослый мужчина обращается к девочке, и не так, как хозяин обращается к служанке, и не так, как начальник обращается к подчиненному. Он говорил так, как мужчина говорит с женщиной. Тоном, который я еще не могла распознать. Не понимая, что делать, я села на скамейку, выгнув спину и старательно глядя в сторону.
— Ты плакала из-за того, что написано в письме? Или тебя кто-нибудь обидел? Тебе здесь плохо? Ты несчастлива? — Я чувствовала на себе его испытующий взгляд, пронзительный, как луч полицейского прожектора.
Он отвел от моей щеки прядь волос и заложил ее за ухо. Я оцепенела. А он вдруг взял в ладони мое лицо и повернул к себе. Наверно, я смотрела на него, как на сумасшедшего, но это уже не могло помешать тому, что произошло в следующую минуту.
— Ты такая красивая, когда плачешь, — сказал он и прижался лицом к моей шее. Его густые волосы касались моей кожи, я чувствовала аромат «Бэйрам». Это был его запах: древесный пряный запах, который так ему подходил. Этот запах я слышала каждое утро, когда он выходил к завтраку. Этим запахом был пропитан его кабинет. Иногда, принимая у него из рук Консуэлу, я чувствовала этот запах на ее коже.
Не глядя на меня, он сказал:
— Уже много месяцев я хочу сказать тебе, какая ты красивая. Надеюсь, я тебя не напугал. — Если бы он смотрел на меня, то увидел бы, как сильно я испугалась. Настолько, что не могла говорить. Не могла двигаться. Я спрашивала себя: «Что это? Что происходит?»
Внезапно по двору промелькнул луч света, и я встала. В полутьме, стоя в дверях моей комнаты, доктор Эммануэль Родригес смотрел на меня так, будто мы с ним очень хорошо знали друг друга. Мне хотелось закричать: нет, я не знаю тебя. Я думала, что знаю, но оказалось, что это совершенно не так!
Я не могла уснуть.