Мельчинский немедля сообразил, кого имеет в виду Шемет. Он обернулся к стражам порядка и спокойным голосом потребовал:
— Арестуйте этого человека, господа. Я, генерал Мельчинский, заявляю, что он разбойник и дезертир, и моя сестра, на чью жизнь он покушался, может это подтвердить.
— А офицеры Гродненского гусарского полка могут подтвердить, что этот человек предательски убил одного из них, будучи в рядах русской армии в битве под Полоцком, — добавил уже начавший приходить в себя Войцех.
— Мусью женераль, — на ломаном французском залепетал казак, — это недоразумение, их благородие обознамшись.
— И давно ты французский выучил, мерзавец? — спросил Войцех сквозь зубы. — Уж не у мародеров ли уроки брал?
— Пришлый он, ваше благородие, — обрадованный русской речью приятель казака вступил в разговор, — уже под Парижем к нашему полку явился, сказался из плену сбежавшим. Ну, мы и приняли, как же своих не принять-то?
— Своих? — в глазах Шемета снова блеснул синий огонь. — Мой он! Мой!
Клара заслонила собой казака, которого крепко держали за руки Дитрих и Витольд.
— Не твой! — воскликнула девушка, глядя Войцеху в глаза. — Слышишь, не твой! Он товарищей своих предал, не только тебя. Им его и судить.
— Вот это верно, — согласился Мельчинский, — под суд дезертира. Гродненский полк недалеко стоит, я съезжу, свидетелей привезу. Кого звать-то, Войтусь?
— Глебова, — прохрипел Шемет, с трудом удерживая себя в руках. — Если жив еще. Он со мной был, когда этот мерзавец в бега пустился. А Линусю не зови, ей и так сейчас нелегко. Потом расскажем, как все закончится.
Казака сдали на руки Национальной гвардии, и Мельчинский, с тревогой оглядев Войцеха, которого все еще трясло от пережитого, потащил его к Линусе. К тому времени, как фиакр довез их в Пасси, Шемета уже била нервная горячка и в постель его укладывали втроем, с трудом содрав с него сюртук и башмаки. Каролина просидела у изголовья, держа его за руку, пока он не забылся тревожным тяжелым сном, а после легла рядом, крепко прижимая к себе пылающее болезненным жаром мятущееся тело.
Темнота пахла рыхлой землей, прелыми прошлогодними листьями и тухлой кровью. Войцех заворочался, но тяжелая когтистая лапа придавила его к сырой травяной подстилке. На лицо капнула теплая вязкая жидкость, и зловонное дыхание обдало горячей струей.
— Лежи.
Он снова прижал человеческое тело лапой. Такое хрупкое, беспомощное, бессильное. Бесполезное. Но без него не обойтись, никак не обойтись.
— Спи.
Мохнатый зверь улегся рядом, лениво зевнул и прикрыл глаза. Высвободиться из железных объятий, сбежать, обрести свободу. Медленно, осторожно, тихо.
В небе, среди перистых облаков, скользили серебристые птицы. Их крылья сияли в солнечных лучах, без взмаха, без усилия паря на ветру. Или против ветра? Облака неслись навстречу птицам, и он рванулся к ним, взмывая в высокое небо, наслаждаясь невыразимым счастьем полета и обретенной свободы.
Мелькнула знакомая темная тень, ярость затопила мир, мохнатая лапа сбросила его с небес в темноту берлоги.
— Спи.
Зверь задумчиво глядел в небо, где парили диковинные птицы. Он попытался взлететь, но цепь, приковавшая его к человеку, рванула горло, и он, задыхаясь, снова упал.
— Раба и господина связывает одна цепь, — пробормотал во сне Войцех и тотчас же проснулся.
— Дурной сон? — заботливо спросила Линуся, утирая ему лоб смоченной в уксусе губкой. — Ты стонал и рычал во сне.
— Все хорошо, родная, все хорошо, — прошептал Войцех, уже совсем оправившийся от лихорадки, заключая ее в объятия.
Но когда он снова заснул, благодарно обнимая возлюбленную, ему опять снилось только небо и ветер.
Пан Тадеуш
В конце апреля Костюшко прибыл в Париж. Аудиенция у царя Александра словно вернула ему ненадолго былые силы, даже нога, боли в которой донимали его с самого ранения под Мацеёвицами, почти перестала беспокоить. К старику, по видимости обласканному всемогущим российским императором, потянулись посетители. Войцех и Витольд, получившие приглашение к пану Тадеушу в начале мая, столкнулись в дверях с князем Адамом Ежи Чарторыйским, бывшим министром иностранных дел при петербургском дворе, снова вернувшимся в свиту Александра после нескольких лет размолвки со своим царственным другом.
— Его Величество, наконец, дал мне письменные обещания, — после душевных приветствий сообщил Костюшко Мельчинскому, — вот, читай, Витольд.
Лист почтовой бумаги с грозно нахохлившимся двуглавым орлом дрогнул в бледной руке с синими вздувшимися прожилками.