Столь же эмблематично и наделение утраченного сладостью. Прилагательное dulcis («сладкий», «приятный») – непременный атрибут того, что мы покинули или потеряли против своей воли и о чем вспоминаем. Это также и атрибут нынешнего воспоминания, если только оно не слишком мучительно. Мы покидаем наши приятные луга: Nos patriae fines et dulcia linquimus arva[425]. Перечислять стереотипные упоминания «сладости» в разных литературах можно целыми страницами. Я бы даже сказал, что это один из маркеров мотива ностальгии – от «милой Франции» в «Песни о Роланде» до «сладкого воспоминания» из романса об Оверни, который Шатобриан включил в «Последнего из Абенсерагов». Достаточно сказать, что стереотип этот докучлив лишь при недостатке искусства. Если его подхватывает большой поэт, он может нас взволновать. Например, когда Бодлер (с его близостью к латинской культуре) дважды упоминает в «Цветах зла» «сладостный очаг» («la douceur du foyer»)[426] или в «Приглашении к путешествию» упоминает «сладостный родной язык» («douce langue natale»)[427] души.

Овидий в «Tristia» и «Epistolae ex Ponto» демонстрирует, каким образом могут вновь явиться утраченные места, разворачивавшиеся в них сцены, звуки и стенания, которые сопровождали момент отъезда:

Рим вспоминаю и дом, к местам меня тянет знакомым(desiderium locorum)И ко всему, что – увы! – в Граде оставлено мной.Горе мне! Сколько же раз я в двери стучался могилы –Тщетно, ни разу они не пропустили меня!Стольких мечей для чего я избег и зачем угрожала,Но не сразила гроза бедной моей головы?[428]

Слово desiderium несет в себе очень мощный смысл, поскольку в латыни именно им обозначается то, что в новейшем языке получит наименование «ностальгия». Desiderium в процессе своей эволюции даст французское слово désir, «желание»; тогда как эквивалентом латинского desiderium во французском долгое время служило слово regret, «сожаление». Этимологически desiderium, скорее всего, отсылает к sidus, то есть звезда, созвездие[429]. Тем самым ностальгическое сожаление соотносится с идеей катастрофы – dés-astre, буквально «без-звездности», то есть с чем-то гораздо большим, нежели чувство потерянности на чужбине. Ибо лишение почвы усугубляется утратой небесного покровительства.

К печальнейшему образу потерянного мира (tristissima imago) добавляется у Овидия звуковое воспоминание. Из прошлого доносятся громкий шум, плач, стенания. В рассказе о бурной последней ночи, проведенной в Риме, личное воспоминание наслаивается на общий фон мифологической памяти. В далеком прошлом проступает падение Трои – первая катастрофа великого римского рода. Это позволяет поэту поднять собственную судьбу на высоту легенды, где представлен в прошлом род государя, отправившего его в ссылку:

Всюду, куда ни взгляни, раздавались рыданья и стоны            (Luctus gemitus que sonabant),    Будто бы дом голосил на погребенье моем.‹…›Если великий пример применим к ничтожному делу –    Троя такою была в день разрушенья ее[430].

Поэт-изгнанник сравнивает свою судьбу с великими легендарными катастрофами. Память, играющая роль вдохновительницы, позже окажется наделена также и ролью тормоза. По словам Гёте, описывающего конец своего пребывания в Риме, ему с такой силой вспоминалась прекрасная элегия Овидия, что ее чтение пресекло попытку написать стихи о собственном отъезде из Рима.

«Словесно-акустический» аспект ностальгической муки не ограничивается шумной суматохой отъезда. Овидий заявляет, что разучился говорить на латыни; ему словно заткнули рот: «Или порой начну говорить, и – стыдно сознаться – / Просто слова не идут: ну разучился, и все!»[431]

Чужбина грозит утратой родного языка, самой способности говорить. У Шекспира в «Ричарде II» Маубрей, герцог Норфолк, приговоренный к ссылке, немедленно чувствует себя обреченным на немоту:

Now my tongue’s use is to me no moreThan an unstring’d viol or harp.К чему же мне тогда язык во рту?Нет пользы в нем, как в арфе, струн лишенной…[432]
Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальная история

Похожие книги