В этом стихотворении речь идет уже не о сновидении, а об интерпретации картинки, обнаруженной в старой книге. Это образная интерпретация, которая вносит в вымысел художника динамику и придает ему тревожный духовный смысл[665]. Конечно, соблазнительно заговорить здесь об аллегории. Но аллегории чего? Не самой смерти, поскольку скелет трудится. Скорее невозможности умереть, неизбывной необходимости повторять те трудовые жесты, с помощью которых род человеческий добывает себе пропитание: аллегория жизни в смерти, несчастного бессмертия. Гравюра, которая под взглядом интерпретатора оживает внутри «омертвелой книги», представляет собой эстетический оксюморон, значение которого в полной мере открывается благодаря оксюморону метафизическому. Впрочем, иллюстрация из труда по анатомии – не просто предлог; она указывает на источник видения – книгу, произведение искусства. И до какой бы степени обобщения ни поднималась поэтическая интерпретация, аллегория, судя по всему, касается в особенности поэта и поэтического труда. Предчувствуя эту «будущую жизнь», посмертные труды, на которые обречено коллективное «мы», Бодлер фантазматически изображает свою собственную судьбу. Его интерпретация гравюры подразумевает его самого. Жизнь после смерти, запечатленная гравером, воплощена в стихотворении, которое в образной форме описывает рабский труд поэта[666]. «Неведомый край», где трудятся скелеты, – тот самый «Лимб», который, по первоначальному замыслу, должен был дать название всему стихотворному сборнику Бодлера. А «странная жатва» каторжников сродни тем цветам, которые вошли в окончательное название книги. Итак, метафизический миф неотделим от эстетики боли, в которой сливаются и поэтическое творчество, и питающая его глубинная тревога.
Когда д’Обинье писал:
Вы в пекле стонете, но выход из пучины –Желанье вечное несбыточной кончины[667],– он придавал поэтическую форму богословскому догмату. В «Скелете-земплепашце» Бодлер, напротив, строит «потустороннюю» мизансцену ради того, чтобы развить онтологию поэтического творчества. «Невозможная смерть» д’Обинье превращается из исключительной принадлежности ада (или лимба) в образ тех мук, которые испытывает сознание, когда, столкнувшись с образом смерти, обнаруживает в самом себе жало своей вечной тоски.
Сегодня мы читаем эти строки как литературу и, хотя находим в них эмблему внутреннего опыта, воспринимаем их как литературу, рассказывающую о литературе. Посмертные каторжные работы – это тревожащая ипостась того труда, который Бодлер в своих заботах о «гигиене» прописывал себе наряду с молитвой, чтобы побороть отчаяние, нищету, страх бесплодия и дурные сны. Ожидалось, что труд станет средством спасения, а он превращается в дурной сон – какая горькая ирония.
Пропорции бессмертия
В четырех стихотворениях под названием «Сплин» – и особенно во втором («Цветы зла», LXXV) – яснее всего различим мотив живой смерти. Это одна из составляющих того психического состояния, литературное обозначение которого, заимствованное из английского, то есть из того же лингвистического репертуара, что и слово «денди», представляет собой соблазнительную защитную маску, которою прикрывается отчаяние. В сущности, это опыт рискованного вслушивания в речи и немоту, вызываемые меланхолическим психозом. Слово «сплин» в данном случае есть признак оформления, отдаления, «олитературивания»; эстетическое совершенство текста, динамика его образов и аллегорический замысел – все это помогает облечь психический недуг в поэтическую форму и тем самым уменьшить его разрушительную силу.