Этот период в жизни поэта представляет много неудобств для наиболее благочестивых из его биографов. Считается, что праведный патриот пустился во все тяжкие. До тех пор Мицкевич, хотя и не был девственником, вел довольно сдержанную жизнь. Он был целомудренно и глубоко влюблен в юную дочь одного Новогрудского помещика. После окончания университета, будучи определен учителем в Каунас (Ковно), он завел плотскую связь с госпожой Ковальской, женой местного врача. Но в Одессе, где северные условности ни во что не ставились и люди жили сегодняшним днем, он дал себе волю. В стихах и письмах он писал о “данаидах” – девицах, которые пускали его в свою кровать, только чтобы внести в список своих побед поэта или прощупать его кошелек, – и не без смущения описывал себя как пашу в гареме. Однако помимо “данаид” жили в Одессе четыре польские женщины, которые значили для него много больше. Одной из них была молодая замужняя дама, известная нам только как D. D., которой Мицкевич посвятил ряд любовных стихотворений и которую он любил, как ему одно время казалось. Вторая, Евгения Шеметова, была матерью семейства, чей маленький дом польские ссыльные использовали как место встреч. Евгения не имела никакого отношения к светской жизни Одессы, и Мицкевичу, видимо, был дорог в ней ее непоколебимый католический патриотизм. Еще одним его близким другом, преданным и готовым прийти на помощь, была Иоанна Залеская, которая вместе со своим мужем кормила поэта и заботилась о нем, когда игра в пашу ему надоедала. Четвертой женщиной была Каролина Собаньская.
Многочисленные письма, которые могли бы дать ответ на вопросы о том, как поэт сошелся с любовницей сыщика, были сожжены, по большей части сыном Мицкевича после смерти отца. Эта потеря оставила по себе две загадки. Первая – каковы были их чувства друг к другу. Вторая – как много они знали на самом деле о тайной деятельности друг друга, поскольку в обоих случаях разузнать можно было бы немало.
Это не было великой любовью. Их отношения начались, очевидно, с физического притяжения и взаимного любопытства, а также, возможно, по указанию Ивана Витта. Он и до, и после Мицкевича использовал Каролину, чтобы разузнать, что замышляют люди, и если для этого ей нужно было делить с ними постель, он на это соглашался. Однако роман между Собаньской и Мицкевичем привел к неожиданному в данных обстоятельствах результату: они подружились. В лице этой знатной и безнравственной молодой дамы Мицкевич нашел собеседницу, с которой можно было говорить без обиняков; он прозвал ее Донной Джованной, подразумевая дерзкую авантюристку, в которой было больше от байроновского Дон Жуана, чем от моцартовского. Она, в свою очередь, была тронута его ужасными провинциальными манерами: он, кажется, обращался с ней попросту, как с каким‑нибудь университетским товарищем из Вильны. В старости она лучше всего помнила об Адаме, насколько груб он становился, когда с жаром произносил речи в ее гостиной. Он совал пустую чашку из‑под чая Витту, как будто тот был проходившим лакеем; а когда при первом знакомстве она осведомилась, чего он хочет пить, он в самом деле говорил с ней, как с официанткой: “Я хочу кофе, но в нем должно быть много сливок и пенка!”
Многие считали эти отношения скандальными в моральном, но в первую очередь в политическом отношении. С их точки зрения, Каролина была российской осведомительницей и коллаборационисткой, и никем больше. Однако Мицкевич, и тогда, и впоследствии, настаивал на том, что она была хорошей женщиной, которой приходилось преодолевать невероятные трудности. Кое-что в ней вызывало его негодование: она была ему неверна, и когда она пыталась объяснить Мицкевичу, что он всегда должен оставаться “одним из многих”, он не мог с этим согласиться. Она бывала надоедливой, требуя, чтобы он писал ей стихи, или донимая – вероятно, по указанию Витта – просьбами показать ей его дневники. Но Мицкевич, в отличие от прочих, никогда не называл ее продажной. Много лет спустя, когда он был в Париже, американская писательница Маргарет Фуллер встретила Каролину на корабле и написала Мицкевичу, чтобы справиться о ней. Он в ответ рассказал о своей ревности (“Я был слишком романтик и слишком собственник”) и выразил надежду однажды встретить Каролину в Париже, а также готовность дать ей добрый совет и утешить: “Если она и теперь такова, как прежде: добрая и чуткая”.