С привычной улыбкой проговорила ему. А потом бросила целительнице, прикрыв глаза:
— Отпускай его, я попробую привязать к себе.
— Отпускаю.
Шепнула она, и я уловила нить его уходящей души. Надежно привязала к себе.
Не была я сильна в травничестве, как Яринка, или в целительстве ран, как Марфа и Стешка. Умела, что умела, но то блекло по сравнению с девчатами. И нет, не зависть меня корежила, а чувство бездарности. Но Матриша быстро заметила во мне другой дар. Слабый душевный резервуар с энергией не способствовал вливать жизнь в других, но помогал легко ощущать тело раненых и их разум.
Матриша и Снежа это быстро заметили. А вскоре нашли этому применение. Мне и Яринке. Мы могли на время убрать боль у раненого, вытаскивать его из сна или, наоборот, утащить в мир грёз. Успокоить или встряхнуть душу, чтобы сердце не останавливалось.
И если Марфа, будучи вздушницей, заставляла сердце человека биться, как она хочет, то я его убеждала своим голосом. Как несмешливое дитя.
Матриша когда-то обмолвилась, что, возможно, в моем роду наследили русалки, впридачу с целительским даром, доставшимся от деда, получилось то, что получилось. Я лишь рассмеялась.
Брехня всё это про русалок.
Вот и сейчас, накрыв горячий потный лоб ладонью, затаила дыхание и двинулась в чёрный омут, дабы отыскать его сознание.
— "Тебе не больно."
Шепнула я и содрогнулась от отчаянного вопроса в голове.
— "Я уйду к отцу?"
— "Рано ещё. Я держу."
— "Ты только не отпускай."
— "Держу."
Душевные нити и те, что связывают разум, очень легко порвать. Оттого нужна сильная концентрация. И чтобы никто не мешал. Незаметно для меня Матриша отошла к другому раненому, а потом и вовсе, сжавшись клубочком у печи, уснула.
А я продолжила держать его и уговаривать сердце юноши не останавливаться. Потому что не больно. Боль всего лишь мираж. Она пройдёт. И всё будет хорошо. Дотерпи ты, миленький, до утра, молю.
Когда сумерки начали сгущаться под рассветом, я обессиленно отпустила руки. Молодец спокойно спал. Грудь спокойно поднималась и опускалась, а рана, казалось бы, уже и не так сильно кровила.
Потянувшись до таза с водой и тряпкой, смочила и обтерла его влажное лицо.
— Надо же, вытянула... А с виду-то хохотушка и балаболка.
Голос старческий, с скрипучим нравоучением и фырканьем. Словно противный треск сухой ветки в ночном лесу. Тряпка выпала у меня из рук. Резко дернулась, да натолкнулась взглядом на старую, скрюченную от горба старушку.
Морщинистая рука с посеревшей кожей потянулась ко мне. Она сделала жест подойти, да только я не двинулась. Что-то эта старая карга перестала мне казаться безобидной.
— Да будет тебе, девка, меня бояться. — хмыкнула она, демонстрируя в широком рту лишь пару оставшихся зубов. — Я не обижаю, если меня не обижать.
Сглотнула. И как будто что-то кольнуло сердце. И запах такой замогильный. Нет, так смерть не пахнет. Она обычно несет прохадой, сладковата, как кровь, и горчит полынью. А тут запах дыма и гниющий такой.
Как от засиженного мертвеца.
— Шла бы ты отсюда, старая. — процедила я сквозь зубы, только шепотом, дабы остальных не пробудить. — Нельзя покой раненых тревожить.
— Так он же мертв.
Хмыкнула она, притворно изумляясь. Будто глумится надо мной. И вроде хочется ее выставить за шкирку отсюда вон, да прикрикнуть, что не ее ума дело это.
А чуйка внутри шепчет, что не простая она старушка, гадалка.
— Уходи.
То ли выдыхаю, то ли прошу. А она неожиданно мне усмехается.
— Чего же ты ушла, я бы и тебе нагадала?
— Не нужны мне твои гадания. Уходи.
— А я все равно скажу! — смеется она тихо и скрипуче, белесые глаза оценивающе меня рассматривают. Как товар, а потом старушка неоднозначно цокает языком. — Тяжелая судьба тебя ждет, девка. Ты сейчас вдоволь посмейся, а то потом уже всё, не до смеха будет. Слезы все свой, отведенные на твой век, за один год наплачешь. Предадут тебя. Проклинать будут. В спину плевать.
— Что-то мне уже разнорвалось тебя слушать, старая! — шиплю на нее змеей, а она лишь смеется.
— Так ты дослушай. Кто путь свой до конца дойдет, к тому и плата прилагаются. Мужика я вижу на твоей доле, как гора! Упрямый, силища море, и норовом крут. Намучаешься.
А у меня сердце бешеным зайцем вскачь пустилось. Ладошки запотели. От страху голоса лишилась. Как это предадут? Кто? Когда? За что? Почему намучаюсь?
— Зверь он лютый. Кровожадный. Увезет в свою берлогу, и тогда...
— А ну-ка, бабуля, чеши отсюда по тропинке, и чтобы я тебя здесь больше не видела!
Голос Снежки, словно кнут, пробудил меня из панического мандража бабки. Моргнув пару раз, я уставилась на старую каргу в шубе из лисьих шкур. И вправду лиса, вот как меня развернуло от ее речей?!
Медленно развернувшись к ней, она прищурилась на Снежку.
— Звериное отродье ты. — вроде как оскорбила или уточнила она, я не поняла, — А тебя вот твоя судьба...
— Оставь мою судьбу мне, старая пьявка, и убери-ка свои кости с моего пути.
Холод сочился бурным потоком от Снежки. И все же, старушка прокумекала, что седая целительница не шутит. Плюнула досадливо на пол и пошаркала на выход. Правда, в конце бросив злобное Снежке в спину.