Эти «подрывные элементы» намного превосходили здесь своих сверстников в интеллектуальном развитии. «Главарь» Р.[68], в то время четырнадцатилетний юноша с темными, печальными глазами, бросился мне в глаза с самого начала из-за странного внешнего вида — он напоминал беременную женщину: под блузой он всегда носил несколько позаимствованных в библиотеке книг — произведений русских классиков, которые он подобным образом спасал от участи стать сигаретами. Его успехи в школе свидетельствовали о преждевременно развившемся глубоком интеллекте. Его «пособник» Ш., еврейский мальчик, который схлопотал только четыре года, казалось, воспринимал свою судьбу не столь трагично; имея веселый нрав, он часто шалил и периодически проказничал на моих уроках. С легкостью он писал стихи и эпические вирши, в которых остроумно пародировал жизнь и дела колонии. Бывало, и об меня точилось его перо, демонстрируя талант. У этих мальчиков был духовный голод, они стремились к общению со мной и никогда не пренебрегали моими заданиями. О том, что мы, я и они, связаны одной веревочкой, они наверняка догадывались.
Сентябрь 1944 года. Мои мокасины пришли в негодность — только кожаный верх еще держался, подошвы я сносил полностью, и когда по утрам я шел в зону, под моими босыми ногами хрустели корочки льда. При этом я ни разу не схватил даже насморка, так же, как и в прошедшие голодные годы, когда я ни разу не болел. (Из ссыльных, впрочем, не болел никто, они просто сразу умирали.) С первой же своей зарплаты я отправился в дорогу, на томский базар, который официально назывался здесь «черным рынком» — а в обиходе его называли просто «толкучкой». Я купил себе пару крепких американских ботинок и темно-синий пиджак из приятной ткани, который сидел на мне как влитой, — ясно, что это были куски чьей-то добычи. Еще я купил себе ложку; на обратной стороне ручки читалась немецкая маркировка «ROSTFREI»[69]. Левый край овала ложки был заметно тоньше: ее бывший хозяин, вероятно, весьма усердно скреб ею дно своей посуды. Где и когда ложка, которую он так любил, выпала из его рук, где упокоены кости, которым теперь не страшны ни голод, ни холод?
Гардероб у меня значительно пополнился: мой дорогой друг Юлиус Мильхер[70] прислал мне из Черновица (город к тому времени уже был освобожден) посылку с парой рыжих носков и вдобавок два раза переводил мне деньги. И моя тетя Густа, почти семидесятилетняя, несчастная женщина, которая пешком вернулась в Черновиц из КЦ, находившегося в Транснистрии, тоже выслала мне немного денег. Моя соседка латышка вызвалась перелицевать мое пальто, которое уже изрядно истрепалось и разодралось. Изнаночная сторона ткани оказалась в крупную клетку, и в «новом» пальто я выглядел несколько странно.
Зима 1945 года от недели к неделе приносила все более обнадеживающие сводки с фронта, и окончание войны ощутимо приближалось. В это время работающим ссыльным, в том числе и мне, были выданы «временные удостоверения личности», что означало существенное улучшение нашего положения. Слабая надежда на то, что после окончания войны нам позволят вернуться домой, придавала мне силы.
В бытовом плане жить стало теперь намного легче. Один высокопоставленный чиновник, наслушавшись лестных отзывов о моей трудовой практике, решил не упускать возможности обучить свою дочурку немецкому языку. Два раз в неделю я давал Софии — так звали девочку — индивидуальные уроки немецкого языка. Способный ребенок быстро делал успехи, и уже через несколько месяцев она почти без ошибок могла написать небольшое сочинение. В качестве натуральной платы за свои уроки я получал три ведра картошки в месяц, и особенно замечательным было то, что я действительно был в состоянии без остатка съесть это количество. Однако с кухонной посудой у меня были проблемы; моей старенькой, еще в Васюгане запаянной кастрюльке пришел полный капут, и в магазине их тоже не было, как и прочих нужных товаров. Наконец, у одного торгаша я купил сделанный из водосточной трубы жестяной горшок. Он был примерно двадцать сантиметров высотой; и так как площадь дна была совсем маленькой, то требовалось приблизительно два часа, чтобы картошка сварилась. При этом в течение всего времени варки я не мог уйти с нашей общей кухни, иначе мою картошку просто вылавливали из горшка.
Поскольку скудным хлебным пайком, который мне выделялся, я не наедался, то время от времени я устраивал себе обжорство: на маленьком рынке Дзержинки я покупал буханку хлеба (за 50 рублей!) и кружку цельного молока. Дома я, набросившись, пожирал в один присест половину этого лакомства; я мог съесть и сразу всё, но меня сдерживала моя жадность — не потому, что я боялся за пищеварение, а потому, что хотел приберечь остатки для второго пира.
И вот, наконец, настал День Победы! Конец этой злосчастной, страшной войне.