– Значит он жив?! Жив?! – она отбросила стило, схватила Ферца за плечи и встряхнула так, что бравый офицер стукнулся затылком об пол. – Постой… – вдруг задумалась женщина. – Как же такое может быть? Ведь я сама видела… дурацкие стишки и кровь… Die Tiere standen neben die Tuer… Sie sterben, als sie beschossen wurden… А если он и вправду жив?! – Огонек надежды вновь пробился сквозь пепел усталого разочарования. Бывшая жена взяла Ферца за щеки, точно мать обиженное в порыве неправедного гнева дитя. – Ведь такое может быть… он слишком ценен для них… они не убили его, а всего лишь вернули обратно… туда, откуда он сбежал…
Ферц отшвырнул бормочущую женщину и забился в дальний угол комнаты. План, казавшийся фантастичным, стал обретать черты вполне реального. Нужно только подумать. И все рассчитать.
Вандерер расположился в излюбленной позе – склонив огромную голову над словно позабытыми на столе руками, сцепленными мосластыми пальцами. Казалось, он с огромным интересом рассматривает обтянутые сухой старческой кожей сочленения, как энтомолог изучает лапки, крылья и габитус попавшего в сачок насекомого. Как всегда он не отреагировал на появление посетителя, лысым черепом с бледными веснушками демонстрируя высшую степень презрения ко всему, что может отвлечь его от медитации над собственными руками.
Парсифаль прекрасно понимал обманчивость столь непроизвольного впечатления, но в этой обманчивости таилась некая загадка – разум отказывался отменить возникающую робость, сожаление, страх отвлечь столь могущественного человека от размышлений, по сравнению с которыми любые проблемы казались не стоящими выеденного яйца, подменить чем-то более весомым, что позволило хотя бы осторожно кашлянуть, дабы привлечь внимание Вандерера к собственной персоне.
Порой ему казалось, что Его Превосходительство не размышляет, не медитирует и даже, кехертфлакш, вовсе не выказывает презрение к возникшему перед его очами человечку, что слишком мелко для личности подобного масштаба, а молится – молится самым настоящим образом, обращаясь к некоей высшей силе, которая и есть предел любых человеческих размышлений.
И в подобном молении нет ни капли суеверия и прочего мракобесия, а лишь отчаянное мужество признания – человек слаб, жалок и мелок, и все потуги Высокой Теории Прививания убедить двуногую обезьяну в обратном идут насмарку стоит только прямоходящему примату услышать змеиный шелест соблазна вкусить от древа познания добра и зла.
Мракобесие религии, наверное, в том и заключалось, что она требовала от своих адептов недюжей смелости принять полноту правды о собственной персоне, а главное – отнимала надежду на иное, кроме по благодати, возвышение над той грязью, из которой они рождались, в которой жили и в которую вновь возвращались тленным прахом.
Возможно, только таким, как Вандерер, на чьих плечах лежит чудовищная ответственность за род человеческий, и открывается подлинный смысл религиозности, заботливо укутанный в толстую пелену глупейших ненаучных баек, дабы уберечь источник надежды от исчерпания.
И впрямь, окажись он, Парсифаль, перед ликом бога, что бы принялся вымаливать у абсолютного воплощения Любви и Справедливости? Даже сама мысль о подобном настраивала на игривый лад, как ребенка, ограждающего свой хрупкий мирок от давления внешнего мира наивной игрой “понарошку”.
Ничего, кроме вымаливания счастья для всех и к тому же даром, ему, Парсифалю, в голову не приходило. Идея же личного спасения, отпущения грехов предательства, доносительства и прочая, прочая, казалась чересчур мелкой и не стоящей божественного милосердия. Покаяние никоим образом не укладывалось в прокрустово ложе Высокой Теории Прививания.
И словно бы расслышав или уловив эту мысль Парсифаля, Вандерер пробурчал:
– Я недоволен твоей работой.
– У меня чересчур много поручений, – возразил Парсифаль. – Даже господь бог давал своим ангелам только одно поручение за раз.
Что-то в этой фразе показалось Вандереру необычным, отчего он соизволил прервать созерцание собственных мослов и взглянуть на Парсифаля голубенькими слезящимся глазками, утопленными в могучих морщинах. И то и другое, возьми из по отдельности, не могли производить никаких подобострастных эмоций, за исключением пренебрежительно-молодцеватой мыслишки “Пр-р-р-роклятая старость”, но их соединение в едином лике порождало настолько гремучую смесь, что невольно хотелось вытянуться во фрунт и рявкнуть во всю мощь луженой глотки: “Слушаюсь, Ваше Превосходительство!”
Парсифаль не сразу нащупал спасительное средство против столь неподобающих статусу человека воспитанного порывов, более подходящих какому-нибудь грязному аборигену с какого-нибудь Флакша, пока однажды не обнаружил с некой толикой удовлетворения, что определенный градус бешенства позволяет практически безболезненно переживать выволочки Вандерера.