Первым, что заметил Модест, открыв глаза, была яркая крапивница. Из приоткрытого окна дул мягкий ветерок, и бабочка качалась, подрагивая бархатными крыльями, вслед за дрожанием крупных лепестков. Водя по цветку длинным хоботком, крапивница осторожно подбиралась все ближе к липкому пестику. Когда Модест был маленьким, он очень не любил этих бабочек. Они были не такими красивыми, как эндемики Аксенсорема, их короткие землистые крылья напоминали жухлые осенние листы, голую пустую землю и навевали скуку, но сейчас это нечаянное появление бабочки растрогало его. Модест протянул руку к лилии, и бабочка поторопилась оторваться от цветка. Мальчик смотрел, как ее силуэт кружится по комнате, не решаясь вернуться к облюбованному цветку, и тихо радовался тому, что за время его заключения мир остался таким же светлым, каким он его помнил. Теперь он видел, как серебрится воздух от мельчайших пылинок, слышал, как шумят на улице розовые кусты, источая сладкое благоухание, и чувствовал, будто все его волнения в камере были лишь об одном, – чтобы эта доступная всем радость пережила его.
Бабочка вдруг села ему на скулу и тут же вспорхнула, ударив по щеке мягкими крыльями и сбив тонкую прядь волос. Это было до боли знакомое прикосновение. Одно из таких, которым одаривала его Вейгела, – ласковое и лёгкое, как пёрышко, – одно из тех, что, получив однажды, никогда не забудешь; тонкая игла, пронзающая сердце любовью.
Рыдания подкатили к горлу удушающей волной, и чем больше он пытался их сдержать, тем сильнее болел свежий шрам. Сделав глубокий вдох, Модест, несколько раз всхлипнув, заплакал в голос. Дежурившие за дверью помощницы Бореля, вышедшие незадолго до того, как Модест открыл глаза, заскребли ключами в замочной скважине, но мальчик не слышал их копошения. Его сердце, еще минуту назад такое спокойное и сонное, вдруг сошло с ума и начало рваться вон из груди. Жилы в его теле вдруг разом высохли и загорелись от нехватки крови, все продолжавшей наполнять его сердце. Шрам на шее начал болезненно пульсировать.
«Вейгела! Сестра! Умерла, умерла!» – стучало у него в голове, в то время как женщинам едва хватало сил удерживать его от того, чтобы окончательно разорвать повязки. Наконец, в комнату зашел один из стражников и скрутил мальчика. Ему насильно разжали зубы и влили в глотку успокоительное.
Когда Модест проснулся в следующий раз, был уже вечер. Синева неба успокоилась и потемнела. На столе в вазе по-прежнему стояли три ветки крупных белых лилий.
– Кто принес цветы? – сипло, очень тихо спросил Модест.
Ему не ответили, но по взглядам, которыми обменялись женщины, мальчик понял, что они осуждают этого человека, пусть и не решаются сказать прямо.
– Я, ваше величество.
В комнату вошёл Борель. С тех пор, как он забрал Модеста из темницы, его не оставляли в покое. После долгой и опасной операции, которую мальчик пережил лишь благодаря своей необычной крови, Бореля вызвал император и коротко – потому как был уже поздний вечер, а император любил ложиться спать не позже одиннадцати, – отчитал за самоуправство, забросав врача такими угрозами, что тот не мог заснуть всю ночь и долго перечитывал придворные законы. Когда же он следующим утром снова был приглашен на аудиенцию к императору и, вооружившись всеми своими книгами, вошел в приемную залу, Эмир I, совершенно преобразившись, стал расточать ему комплименты, и их маслянистый поток не заканчивался до самого обеда. Когда же ему доложили, что мальчик проснулся, но снова был вынужденно усыплен из-за своего буйства, Борель, осмотрев его (в таком щепетильном деле как забота об аксенсоремском короле он никому не мог довериться) и перевязав рану заново, ненадолго уснул в своем кабинете. Отрывистый сон лишь ухудшил его самочувствие, и теперь достопочтенный лекарь страдал от головной боли, к которой присоединялась жуткая резь в глазах. И все же он был очень рад, когда застал мальчика в сознании.
– Благодарю, – просипел Модест. Слова давались ему тяжело, через боль. – Они очень… красивые.
На глаза Модеста снова набежали слезы, и за их пеленой в игре света ему привиделась знакомая фигура его блистательного златовласого отца, простирающего к нему руки. Он горестно всхлипнул, пару раз моргнул, но больше не издал ни звука. «Никогда уже не увижу, – подумал Модест. – Ни Гелион, ни отца, ни сестру».
Борель знаком попросил своих помощниц выйти и, придвинув стул поближе, сел у кровати больного.
– Как вы себя чувствуете, ваше ве…
– Пожалуйста, – сдавленно проговорил Модест, – не называйте меня так.
Борель кивнул, принимая эту просьбу за блажь больного. Он просидел рядом с Модестом некоторое время, прислушиваясь к его рваному дыханию (мальчик все это время беззвучно плакал), и, собираясь уходить, протянул руку с гасильником к свечам.
– Оставьте, пожалуйста, – дрожащим голосом попросил мальчик. – Пусть горит.
– Вы боитесь темноты?
Модест не ответил.