Он проиграл польские выборы, всю свою миссию, всего себя. Поляки выбрали круля – и не того. И господин посол не стерпел унижения, он отворил шкатулку Пандоры, он призвал в Варшаву русские войска. И получил удар наотмашь от подстреленного им хищника, удар когтистой лапы, последний и смертельный.
Он пришёл в мою комнату – прежде, чем явиться к царице. Измученный смертельно, и ядом, и собственными бездарными противоядиями. Он провёл всю ночь в дороге, в санях, в скором дипломатическом поезде – это такой кожаный гробик, в нём лежишь, как при последнем упокоении, между печками и пистолетом, под вой волков. Иногда от волков приходится и отстреливаться.
Он вошёл ко мне в четыре пополуночи, почти под утро. «Я умираю, я отравлен». У него было лицо, как чёрный муар – я ведь учил тебя, ты знаешь, отчего бывают такие лица. Польские его союзники… Я предложил ему свой митридат, но Гасси отмахнулся от помощи, и с таким презрением. Возможно, я мало и плохо просил его, но бог ты мой… Он всегда презирал меня, не видел равным, он одержим был мною, но, кажется, даже не считал меня при этом в полной мере человеком, только куклой, пустым петиметром, ни на что не способным, тем более – сделать хороший антидот. Как я ни умолял его, он даже не слушал. «Твои противоядия – невероятная дрянь, как фоски, что всегда оказываются у тебя на руках, когда ты играешь в экарте». Вот что он говорил. И я был для него – фоска, ничтожная карта, он всегда бесконечно любил меня и бесконечно презирал одновременно. «Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid» – так говорил он мне, даже в лучшие наши минуты, это из письма одного моего… впрочем, неважно, он однажды прочёл то письмо, запомнил, и с тех пор всегда так меня называл. Юный повеса, без-душный, без-умный, без-образный. Унижение – такова была его манера любить…
Гасси сказал, что у него подарок для меня. Он собирался завещать мне своё место, первого галанта, возле государыни. Но я был третий, и я сказал ему об этом – даже если тебя не станет, я не буду первым, только вторым. Он рассмеялся и показал мне свой перстень, в котором под камнем прятался яд. «Ты станешь и первым!» – пообещал он мне. «Я так люблю тебя, – сказал я ему тогда, – и мне не нужен такой твой подарок. Без тебя моя жизнь не нужна мне, она ничего не будет стоить. Фоска играет лишь в паре с крупной картой. Не трать свой яд на дурака Эрика, отдай его мне. Я желаю последовать за тобой, в Валхаллу, на Авалон, или что там нас ждёт, агностиков».
И знаешь, он мне поверил. Он отдал мне яд – правда, следил, как я высыпал яд в вино и как я выпил вино до капли. Потом он отправился в покои нашей хозяйки – доложить и о провале миссии, и о войсках в Варшаве. И проститься. А потом он отбыл в своё имение, в тот же день, и умер там через месяц. Поляки были добры к нему, оставили месяц, чтобы привести дела в имении в порядок.
А я? Что я? В то же утро принял антидот и вечером уже отдавал приказы на празднике тезоименитства. Правда, мокрый, как мышь, под своим золотым кафтаном. Мои противоядия выходят порой тяжелее ядов. И шрамы остались такие безобразные – но ты ведь никак не убьёшь лису, не попортив шкурки…
Нет, Эрик не знал об этой истории и не знает, и никогда не узнает. Он и тогда не видел меня в упор, и сейчас не видит, и никогда не увидит…
Белая ночь – она как змея, вползающая на грудь. Лодка скользит по невским волнам, и он сидит, свесив руку за борт, так что пальцы касаются ледяной воды, и так только чувствует, что всё ещё жив.
Обер-гофмаршал Лёвенвольд-третий, церемониймейстер двора, распутник и убийца.
«Âne, roi et moi – nous mourrons tous un jour … L’âne mourra de faim, le roi de l’ennui, et moi – de l’amour pour vous…»
Это поёт кастрат, на корме, у ног государыни. Вот так же, наверное, поют и в Венеции их знаменитые гондольеры. Так, да не совсем, – ведь это катание всего лишь обманка, эрзац, подделка. Вчера была персидская обманка, сегодня веницейская, завтра будет китайская. Нам нравится наряжаться, примерять маски, быть кем угодно, лишь бы не собою. Даже имена, которые мы взяли себе, – такие же маски, французские, английские, прячущие под собою немудрящие физиономии остзейцев. Рене. Гасси.
«Господин Карл Густав скончались в своём имении, в болезни и в великой печали».
Отчего же слова из того письма отныне как будто вырезаны навсегда в памяти и на обратной стороне век? Не потому ли, что ты ошибся, вытянул из колоды неверную карту и не тому позволил умереть?
Волны, смывающие золото с кружев, и холодный ветер с воды, и холодные драконьи глаза, всегда глядевшие и ныне глядящие мимо. Слепой, бессердечный, невозможный. Стоит ли он твоей жертвы? А если и нет. Любовь – такая же неверная штука, как талант к алхимии, он тоже или есть у тебя, или нет. И если уж есть, любви никак не прикажешь уйти, оставить в покое. Так и будет мучить – да, как проклятый талант алхимика – до самого гроба.
– А кто он всё-таки был, этот ваш Гасси?
Рене уже смазал фарфоровые зубы клеем и сел перед зеркальцем, улыбнулся, примериваясь, – зрелище выходило и правда удручающее.