– Если же ты хочешь продолжать, – Рене сделался серьёзным, – все эти экзерсисы с перстнями и ядами, то я – не буду. Завтра, после оперы, я торжественно сложу с себя титул господина Тофана – и делите его с Морой, как вам обоим будет угодно. У меня есть свобода воли – в отличие от господ Мегид, например.
– А что не так с господами Мегид? – не понял Плаксин.
– У ангелов нет свободы воли, – пояснил Рене. – Они обречены вечно сеять смерть с крыши магистрата. А мне как-то надоело.
– Воля ваша, сиятельная милость, – отвечал Плаксин. – Мне-то вовсе не с руки продолжать, я должен вернуться к своей прежней службе.
– Роешь землю копытом?
– Соскучился по службе, – смущённо признался Плаксин. – Париж, гризетки – здорово, конечно, но пора и честь знать. Пёс всегда помнит, кто его хозяин.
– А фреттхен? – вдруг спросил Рене.
– Эти не признают хозяев, насколько я знаю.
Цандер посмотрел на Рене и понимающе усмехнулся.
Мора ожидал, что старая дева фройляйн Керншток окажется суровой сухощавой цаплей, а навстречу визитёрам выкатился розовощёкий жизнерадостный колобок в кокетливом, с лентами, чепце. Фройляйн Керншток приняла гостей в своей мастерской – здесь пахло краской и йодом, и солнечные лучи перекрещивались под высокими потолками, свет каскадом падал из стрельчатых окон, и картины стояли везде – у стен, на стульях, на мольбертах.
– Я помню ваши работы, фройляйн Мегид, – неожиданно густым голосом произнесла художница. – Наша договорённость в силе, и я готова принять вас, как только вы будете готовы.
Лёвка ошалел от обилия картин и от всей обстановки – кисти, тряпки, запах краски, растворителя, эта вся художничья атмосфера, пылинки, танцующие в горизонтальных лучах полуденного света, – и чихнул, и выронил папку со своими набросками. Наброски веером хлынули по полу.
– Будьте здоровы, юноша, – пожелала Лёвке фройляйн Керншток.
Лёвка вдобавок кашлянул, покраснел, как рак, и неловкими руками принялся собирать рисунки с пола. Мора не стал ему помогать и на Аделаису скосил глаза, мол, не надо.
– Это – ваше? – госпожа Керншток присела, неожиданно легко для своей сдобной округлости, и взяла из-под ног, из-под носка своей туфельки, два рисунка – господа Мегид на крыше магистрата и майолика в кирхе.
Лёвка, заикаясь, – от всегдашней борзости его не осталось и следа – промямлил:
– Моё, госпожа художник…
– Дайте-ка остальное, – госпожа художник хозяйским жестом взяла у него папку. – Вы прежде учились рисовать?
– Нет, – признался Лёвка, – я самородок.
– Самоуверенно, – оценила госпожа Керншток. – Вы черните и у вас обратная перспектива, как на иконах, но всё равно это интересно. Вы даёте характер – и у людей, и у вещей, а это, наверное, самое важное. Как вас зовут?
– Лев, – севшим голосом представился Лёвка и вдруг, словно вспомнив манеры Рене, припал губами к пухлой художничьей ручке.
– Это лишнее, – госпожа Керншток выдернула руку и вновь раскрыла папку – на портрете Рене – и повернулась к Море: – Это вы?
– Нет, фройляйн, это другой человек, – покачал головой Мора. – Позволите нам посмотреть картины?
– Конечно, – небрежно отмахнулась фройляйн и вновь вернулась к Лёвке. – Вы делаете глаза слишком большими, с чересчур широкими зрачками – это придаёт выразительности, но неверно с точки зрения анатомии…
Мора взял Аделаису под руку и повёл мимо ряда картин.
– У вас уже всё хорошо, пусть они договорятся, – прошептал он девушке на ухо. – Может, она и Лёвку возьмёт в ученики.
Аделаиса кивнула. На лице её были написаны недоумение и ревность. Мора заметил это.
– Не злитесь, фройляйн, – утешил он. – Лёвка – мальчик, вот госпожа художница им и увлеклась.
– Не пытайтесь меня успокаивать, – начала сердито Аделаиса, ушла вперёд вдоль ряда портретов и вдруг обернулась, – Смотрите, Мора! У него лицо, как у вас!
Она пусть взволнованно, но шептала. Мора подошёл – с неоконченного портрета, называемого художниками дивным словом «этюд», смотрел на него старый острожный приятель Шило – плешивый, без ноздрей, с пороховыми татуировками на лбу и щеках.
Буквы «в», «о» и «р».
– Где вы видели моё лицо?
Мора, простой человек, повернул Аделаису к себе и сжал её плечи. Он тоже спрашивал шёпотом, чтобы не услышала хозяйка.
– Отпустите, чудовище, – тихо рассмеялась Аделаиса и сняла его руки со своих плеч. – В доме же, я смотрела на вас из-за гобелена. Что значат эти буквы на лице?
– Это клейма, – глухо отвечал Мора, – клейма русской каторги.
Мора взял портрет от стены – этюд был маленький, размером с Лёвкину папку – и с картиной в руке приблизился к фройляйн Керншток. Фройляйн водила пальцем по одному из Лёвкиных рисунков, басовито ворковала что-то, Лёвка благоговейно внимал.
– Простите, что прерываю вашу беседу, – начал Мора, держа портрет перед собой. – Я хотел бы купить эту картину.
– Эту? – удивилась фройляйн Керншток. – Это же этюд, подмалёвка… Я не собиралась её продавать.
– Здесь нарисован мой друг, – проговорил Мора внушительно, – мой давний потерянный друг. Вы не скажете мне, госпожа Керншток, что сталось с моделью? Давно ли он вам позировал?