В один из перерывов беседовала в соседнем ряду заинтересовавшая меня группа: Бабель, Ильф, Евгений Петров и бывший (в 1929—30 гг.) председатель Совнаркома РСФСР Сырцов с женой: спокойное русское лицо, светло-русая голова. Рядом с ним молчал большеголовый, коротко стриженный лысеющий Бабель. В проходе стоял, поставив ногу в американском коричневом башмаке на перекладину стула, Илья Ильф. Оживленно говорил Евгений Петров, негромко ему отвечал Сырцов. Испытывая неловкость, я старался не вслушиваться, — теперь жалею! Бьюсь об заклад, что они вспоминали Одессу-маму: в 1920 году, когда восемнадцатилетний Женя Катаев окончил Одесскую гимназию и стал сотрудником телеграфного агентства, а затем агентом угрозыска, Сырцов был секретарем Одесского губкома.

Какие ораторы мне больше запомнились? Прежде всего назову своего давнего любимца — Олешу. (Давнего, ибо нынче меня раздражает многое даже в «Зависти», не говоря уже о «Строгом юноше» и «Списке благодеяний».) Речь его была патетической. Он уверял, что чувствует себя молодым и счастливым, не испытывает ни к кому зависти, то есть просил не путать его с Кавалеровым, что склонны делать иные критики, а я смотрел на него и с волнением вспоминал, как шесть лет назад подражал ему в своей первой повести и мои товарищи называли меня «олешаченком» (я был не единственным его подражателем). И как всегда в случаях литературной влюбленности, я стеснялся, страшился личного знакомства. Пусть Олеша в Москве, но в Ленинград он наезжал часто, с ним неизменно встречался наш блистательный переводчик Валентин Осипович Стенич («Русский денди» — назвал его в 1918 году Александр Блок). Стенич отлично ко мне относился: познакомил же он меня с немецким антифашистским поэтом и певцом Эрнстом Бушем, автором «Болотных солдат», и мы втроем поужинали, — значит, мог познакомить и с Олешей. Однажды в Доме писателя они сидели рядом, Стенич, смеясь, показывал на меня Олеше и что-то ему говорил, а Олеша в ответ кивал, тоже смотрел на меня и смеялся. Это вконец уязвило мое самолюбие — я поклялся никогда не знакомиться с Юрием Карловичем… Помню, как слушал в одной из комнат Большого драматического театра чтение Олешей пьесы «Список благодеяний» — и опять избег непосредственного знакомства. Лишь незадолго до смерти Юрия Карловича, на одном из послевоенных писательских съездов, он вдруг подошел ко мне и сказал:

— Пьеса, под которой я с удовольствием подписался бы, ваша «Беспокойная старость», Рахманов.

Я так растерялся, что не спросил — видел он спектакль или читал пьесу. Заметил только, что он трезв, но выглядит плохо: седая щетина на подбородке, старый, помятый рябой пиджак. Мне стало до боли жаль Юрия Карловича, я не ощутил счастья от его лестных слов, а вспомнил его незаконченную пьесу «Нищий», где герой стоит в таком виде у двери в аптеку, и гениальный конец рассказа «Лиомпа», где мальчик кричит, вбегая в комнату: «Дедушка, дедушка, тебе гроб принесли!»

С сочувствием слушал я речь Ильи Эренбурга, защитившего тех писателей, что пристально наблюдают, но медленно пишут. Он привел шутливый пример из мира животных и сослался на себя и на Бабеля: «Я лично плодовит, как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами (понимай — Бабелем) быть беременными дольше, чем крольчихи…»

Бабель на это откликнулся самокритично, сказал, что он испытывает к читателям столь беспредельное уважение, что  н е м е е т, назвал себя великим мастером молчания, и съезд наградил его дружным смехом.

Блеснул митинговой речью Всеволод Вишневский, которого я потом много раз слышал, и всегда его речь зажигала. (Но в первую блокадную зиму случалось встречать его в Ленинграде грустным и молчаливым, и это тоже понятно.)

Запомнился конец речи Федина: «Надо дело делать», — веско сказал он своим хорошо поставленным актерским басом; и Леонида Соболева: «Советским писателям даны все права, кроме права писать плохо». Эта классическая формула имела большой успех, цитировалась многими, начиная с Горького и Бабеля; правда, Бабель оспорил «запрет» писать плохо, сказав, опять же под общий смех, что писатели широко пользовались этим правом.

Л. Соболев вполне оценил значение своей речи. Мы с ним жили в довольно второразрядной гостинице — в «Европе» на Неглинной, тогда как наиболее почтенные делегаты поселились в «Гранд-отеле». До своей речи он еще не был классиком и на следующее утро зашел ко мне в номер, чтобы поделиться новейшим способом завязывать шнурки у ботинок, у туфель так, что наружу не торчат ни петли, ни кончики. На деле его, конечно, интересовало, что́ говорят по поводу его речи в широких литературных кругах, в частности среди молодых. Справедливости ради замечу, что в личном общении Леонид Сергеевич был прост, весел, доброжелателен, и через год я очень жалел, что не смог совместить два дела: писать сценарий и ехать в Казахстан с ленинградской писательской бригадой, которую возглавил Соболев.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже