А встреча получилась радостная, даже бурная. Роза была дома, что-то шила, стуча машинкой, и, как только он переступил порог, стремительно повернулась со стулом вместе, выпустив со всего маху ручку машины. Колесо еще вертелось, старенький механизм стучал, иголка шила, путая на свободе стежки, а Роза уже повисла на Михее Петровиче, Михей Петрович почувствовал вдруг, что любит, доволен, счастлив, и черненький чемодан опять, как давеча, упал и стукнул.
Потом, когда они взглядывали на незанавешенное окно, такой, казалось, уютный дождик их отделяет от улицы, и как это хорошо, что весь день они будут вместе.
Но в тот же день, а точнее — в тот же час, Михей Петрович явился к командиру части. Это он был обязан сделать лишь завтра утром, а ему уже не сиделось дома. Бодрый и оживленный, более еще, чем по пути с вокзала, он шел мимо красных многооконных зданий, — три года назад в них жили кавалеристы, нынче живут танкисты, — шел мимо красных зданий совсем без окон, зато со множеством очень больших дверей, растворенных настежь, — там, где недавно постукивали легким копытом белые и вороные кони, сейчас оглушительно грохотали тяжелые, темно-зеленые, заводимые людьми танки.
Михей Петрович шел, смотрел и слушал, опять с тем самым чувством, какое испытывал час назад, услышав машины в поле. Конечно, не помнил он уже о Розе: днем трудно сосредоточиться на любви. Щеки и уши еще горели, но это могло быть от духоты в вагоне, от ветра, от чего угодно. Дождь перестал. Ранний гость, говорят, не ночевщик…»
…В конце декабря я покинул на несколько дней Петергоф: состоялась короткая, задуманная как послесъездовская, поездка в Петрозаводск: поэты Виссарион Саянов и Борис Лихарев, прозаики — Юлий Берзин, Николай Чуковский и я стали гостями Карело-Финской республики. Утром из Петрозаводска нас повезли в «Линкольне» в пригородный правительственный санаторий в Маткачах, там повстречались с Геннадием Фишем, который уже давно, после повести «Падение Кимас-Озера», сдружился с этим лесным и озерным краем. Стоял легкий морозец с солнцем, мы вооружились лыжами и с наслаждением побегали по холмистым окрестностям. Вечером карельское начальство познакомило нас с карельскими писателями, угостило ужином и концертом. Местный артист-затейник шикарно читал «Мэри-наездницу» Семена Кирсанова; после этого приплясывания и прицокивания («Мэри-наездница-ца-ца!») прочитанные Саяновым и Лихаревым стихи показались нам кастальским ключом, не уступавшим по чистоте морозному воздуху нашей лыжной прогулки… На другой день мы выступали перед читателями в Петрозаводском театре, а ночью возвращались в Ленинград. В поезде почти не спали — так нам было весело, чему немало способствовал остроумный Юлий Берзин. На прощанье Саянов мне подарил книжку своих стихов «Золотая Олёкма» и при свете свечи в фонаре над вагонной дверью написал на титульном листе: «Л. Рахманову после поездки в Петрозаводск. 30/XII.34 г.
Так закончился 1934 год. Через день начнется Новый, 1935-й, еще более памятный и кризисный для меня год, когда, проживя январь и февраль в Петергофе и написав три главы «Истории одного увлечения», я круто поверну свой литературный руль и возьмусь за сценарий и пьесу о Тимирязеве — Полежаеве.
Кто знает, может, причастен к этому повороту и съезд? Как-никак, но творческая энергия, исходившая от сотен писателей, впервые собравшихся вместе, наверно влияла на каждого из нас, побуждала искать с в о ю тему, с в о ю планиду, точку приложения с в о и х сил. А что из этого вышло — узнаем на следующем, Втором съезде, намеченном через три года…
Второй съезд писателей состоялся лишь через двадцать лет — в декабре 1954 года.
«Общепризнано, что героем очерка А. Блока «Русские денди» (1918) является В. Стенич». — Писатели Ленинграда, Л., 1982, с. 294.
Когда я впервые увидел Валентина Стенича, ему было тридцать с небольшим лет — завидный возраст для даровитого литератора. А если прибавить к этому его эффектную внешность, блестящее остроумие — немудрено, что стоило ему где-либо появиться: в столовой Ленклуба, в издательстве, на любом собрании — он сразу же вызывал интерес, привлекал внимание, хотя иных это и раздражало.
…Я вошел в коридор третьего этажа Дома книги в тот момент, когда крепенький толстяк Лев Савин, в миру Савелий Моисеевич, ловко сбил с лица Валентина Осиповича очки, и тот, ставший сразу беспомощным, растерянно повторял, шаря на полу очки:
— Но я мог его одной рукой… одной рукой…