Александр Иванович женился рано. К тридцати годам он уже был сам-шестой в своем доме, отец и хозяин большого семейства. Жена уважала его, дети боялись, соседи считали на редкость прямым человеком, строгим, но справедливым, взыскательным одинаково как к другим, так и к себе. Трезвый и аккуратный, а главное, не смутьян, он был на хорошем счету у заводского начальства. В прокатном цехе, где он работал вальцовщиком, не раз собирались представить его к награде за прилежание и беспорочное поведение. Зарабатывал он, как и все, немного, но с тем отличием от других, что жалованье шло ему все целиком: администрация не подвергала его несправедливым штрафам.
Александр Иванович выглядел старше своих лет — длинноусый, неразговорчивый, с тяжелой походкой — такая наружность подходила бы больше для мастера. Что ж, может быть, Александр Иванович про себя и рассчитывал возвыситься в будущем, но пока он довольствовался своим положением и трудно было узнать его тайные мысли. На людях он вообще не выказывал горя и радости, даже жена никогда не видала его веселым и словоохотливым, и все же жена знала минуты, когда он улыбался, это было во сне: спящий, он улыбался удовлетворенной улыбкой. Жена уважала его в эти минуты не меньше, чем днем, а любила, пожалуй, больше. Она понимала как-то по-своему эту улыбку.
С гудком он спокойно вставал, умывался, закусывал и уходил на работу твердым неторопливым шагом. С усердием отработав полагающиеся для того часы, он возвращался прямо домой, не соблазняясь пивными, опять же в отличие от многих своих товарищей. Из года в год, в каждый рабочий день он соблюдал свои собственные строгие правила. И только один-единственный раз он вернулся домой не тотчас же после работы: он ушел из дому зимним утром, а вернулся — ранней весною, почти через два месяца. Это случилось на тридцать первом году его жизни. Правую руку его затянуло с тряпкой в вальцы и оторвало напрочь.
И больше он не ходил на работу. Александр Иванович стал инвалидом, теперь ему нужно было только одно: пособие по увечью.
Можно бы ожидать, что дирекция, хорошо относившаяся к Александру Ивановичу, зачислит его на пособие, но дирекция отказала. Александр Иванович подал в суд. Напрасно свидетели со стороны истца показывали, что тряпка была очень рваная, сплошные клочья, потому ее и затянуло в машину, затянуло вместе с рукой, запутавшейся в лохмотьях, а непорванных тряпок не было в цехе, мастер не удосужился выдать, хотя его неоднократно просили. В свою очередь мастер, свидетель со стороны ответчика, показал на суде, что пострадавший вальцовщик на работе был крайне неосторожен, а в тот роковой день, возможно, и пьян, что, мол, тоже с ним нередко случалось. Мастер брал на себя лишь вину недосмотра — он не должен был допускать к работе нетрезвого человека. Суд решил в пользу дирекции.
Пришло лето. Александр Иванович был по целым дням дома. Он шагал из угла в угол прежней тяжелой походкой, такой же суровый и молчаливый. Теперь он и ночью не улыбался, ночью сна не было. Александр Иванович лежал на кровати с открытыми глазами, строгий, как днем, и о чем-то упорно думал. Он засыпал лишь к утру и спал до полудня. При дневном свете, в постели, отощавший, однорукий, он был, в сущности, жалок уже теперь, но жена не переставала его уважать. Она понимала, что ночью он думал и скоро придумает что-то такое, что их спасет.
Действительно, Александр Иванович скоро придумал. Несколько дней подряд он ходил куда-то и возвращался поздно, и однажды утром, как прежде, встал по гудку, оделся и вышел из дома.
Но он шел не на завод, там ему нечего было делать. Он пришел на вокзал и сел в царскосельский поезд. В Царском он вышел с твердым намерением ждать и дождаться. Он ждал день и ночь. На следующее утро вокзал оцепили жандармы и прогнали Александра Ивановича прочь, как и других посторонних. В половине двенадцатого часа дня к перрону подали царский поезд. Через пять минут на шоссе показалась царская коляска, за ней следовали коляски со свитой. Александр Иванович видел это издалека. Ему бы не удалось пробиться к царю, вступившему уже на ступени вокзала, но в эту минуту какой-то кургузенький мещанин с бумагой в руке принялся прокладывать себе дорогу к царю, мещанина схватили, внимание жандармов было устремлено на него, и Александр Иванович этим воспользовался: он пробежал, проскочил через пешую и конную цепь охраны, добежал до крыльца и подал царю жалобу. Царь протянул было за ней руку, но тотчас отдернул, и бумага упала на пол. Кто-то из свиты поднял ее. Подоспевшие жандармы схватили Александра Ивановича, как и того просителя, и целые сутки он просидел вместе с ним в царскосельской полицейской части. Мещанин не уставал корить его за то, что он подал жалобу не по правилам, не упав царю в ноги. Вторую ночь Александр Иванович сидел уже в Петербурге, в Калинкинской части, а через день его выпустили.
Через два месяца Александр Иванович узнал, что жалоба его пошла к прокурору. Наконец, прокурор вызвал его к себе и объявил, что ему присуждается двенадцать рублей помесячно, то есть в два раза меньше той суммы, какую просил Александр Иванович.
Может быть, ему следовало согласиться, принять с благодарностью, в этом случае дальше все обстояло бы благополучно, но Александр Иванович не терпел середки наполовинку — он хотел полного восстановления справедливости. Длинноусый и однорукий, он стал перед столом прокурора навытяжку, устремил к прокурору одинокую свою руку и сказал строгим и справедливым голосом, каким должен был говорить сам прокурор.
— Давайте, — сказал Александр Иванович, — давайте, я вам отрежу руку и буду платить вам пусть даже по четвертному в месяц. Согласитесь вы, господин, на это?
Александра Ивановича снова арестовали, потом выпустили и дело его прекратили навсегда.
Прошел год, семья нищенствовала. Хорошо, что она была большая: каждый приносил по кусочку, а если один или двое приносили меньше или вовсе не приносили, то как раз остальные в тот день доставали больше.
К концу третьего года случилась великая перемена с самим Александром Ивановичем. Александр Иванович устроился сторожем при часовне неподалеку от своего завода. Он тут получал постоянное жалованье и частые подачки, но это было не главное. Главный его заработок происходил от тайной торговли водкой. Александр Иванович спаивал рабочих, идущих на завод и с завода. Строгий, суровый вальцовщик выучился изображать на лице готовность и расторопность. Он лихо дергал усом, подмигивал и, таинственно избоченясь, вытаскивал левой рукой (единственной своей рукой — вот на что она пригодилась), вытаскивал полуштоф из укромного места.
Укромное место это было за иконою Николая Чудотворца.
Александр Иванович сам научился пить, но он пропивал пока не всю выручку, часть приносил домой, — Александр Иванович снова стал кормильцем. Но как не похоже это было на прежнее и как изменилась жена! Куда девалось ее уважение к мужу! Ей даже не верилось, что оно было, и что вся эта строгая жизнь по гудку, здоровые руки мужа, ночная его улыбка, дневная суровость, честность — все это недавно было…
А скоро семья опять нищенствовала. Александра Ивановича за пьянство выгнали из часовенки. Теперь уже вместо него другой сторож, седой, как сам Николай Чудотворец, вытаскивал бутылку из-за иконы, так же спаивая прохожий народ.
Александр Иванович обратился в заядлого пропойцу. В трезвые его минуты жена просила, молила, бранила и снова слезно упрашивала пойти вместе с ней к директору, попросить прощения, — может, сжалится, даст денег. В ответ Александр Иванович гордо молчал, и трудно было понять — прежняя независимость это или гордость пропойцы.
Наконец, жена решилась одна пойти. Она прибежала в директорский дом и упала в ноги директору:
— Иван Августович, плюнь на безрукого дьявола, дай на ребят!
И директор оценил горячность ее отречения от негодного мужа. Ему понравилась самая сцена отречения, и с нового года он стал платить по десять рублей ежемесячно.
P. S. Когда я прочел этот очерк дочери Александра Ивановича, она, к моему удивлению, высказала странную просьбу. «Не печатайте это, — сказала она. — Какой смысл? Разумеется, больно и за отца и за мать, но в то же время на обоих досадуешь… Когда я прочитаю это в газете, мне захочется разорвать газету!» Я не сразу нашел что ответить, я сказал только: «Вы нынче счастливы и эгоистично забывчивы, Саночка. Вам не хочется, стыдно вспоминать, как вы сами трехлетней девочкой просили Христа ради копеечку. Вам уже это кажется древним семейным преданием». Она не стала со мной спорить, тем более что я сразу пообещал не печатать этот рассказ и даже не переписывать для себя, а просто отдать ей: пусть сама поразмыслит и решит…