Через год, когда наступило счастливое время ловли майских жуков, я сидела уже внутри освещенного электричеством коробка, у оскаленного черного инструмента, звавшегося странной, чуждой моему уху фамилией. Наше домашнее пианино называлось просто и нежно «Мелодией» и было совсем ручное. (Потом, когда родился наш младший брат и мне нельзя больше было спать с мамой в одной постели, я переселилась на раскладушку, которую ставили под пианинину нижнюю челюсть, вплотную к полированному его брюху. И так, под пианино, как кутенок, привалившийся к материнскому животу суки, я и спала какое-то долгое время, и слышала во сне, как в утробе у него отзывается музыка на разные ночные звуки, уличные и домашние. Когда отец в ярости хлопал дверью нашей единственной комнаты, пианино стонало, как будто у него болел живот.)
Иностранное пианино в музыкалке неохотно под моими испуганными и окоченевшими пальцами цедило звуки, назло сбиваясь, так что приходилось брать опять с первого такта; в открытое окно из сиреневой и тополиной темноты шарахались белесые мохноногие мотыльки, Борис Алексеевич оттопывал счет короткой жирной ножкой в рыжем ботинке, а я слушала шаги в коридоре, ждала — которые к двери нашего класса-коробка, и тогда он поспешно вытащит короткопалую с седыми и рыжими пучочками волос свою руку из-под резинки моих голубых теплых (они назывались «трико с начесом») штанишек. Но шаги все были мимо, и Борис Алексеевич руки́ не вытаскивал, а нараспев приговаривал: «Считай, счита-ай вслу-у-х…» (масленые толстые губы трубочкой), и я уныло и обреченно распевала: «И-и раз, и-и два…», а он поглаживал мою ногу, забираясь рукой все выше к сгибу бедра.
Потом надо было играть и петь «Сурка», и рука Бориса Алексеевича продолжала путешествовать, но на середине песни приходила наконец борисалексеичева внучка Маша. Он поднимался со стула, пахну́в на меня сальным запахом перхоти, вытаскивал из пузатого портфеля термос с чаем и бутерброды с колбасой и кормил Машу. Она была моложе меня на год, ей было шесть лет, у нее было красное с белым воротничком платье и две блестящие черные косички. Она приходила со своей скрипочкой в коричневом футляре. Больше я про нее ничего не помню. Еще только то, что очень ждала ее всегда и знала, что она ужасно способная — «вундеркинд». Так говорили. Про Бориса Алексеевича я тоже больше ничего не помню, только еще очки, пузцо в буром каком-то жилете, с поперечными складочками, и с поперечными же морщинами пиджак, застегнутый на одну пуговицу посередине, примерно на пупке, и крупные хлопья перхоти в седых длинных, как будто всегда мокрых прядях волос и на воротнике и плечах пиджака.
Наверное, сейчас он уже умер.
А тогда я пела про Сурка, как-то особенно чувствуя ртом слово «даря́т». Коробочка класса насыщалась запахом вареной колбасы и белого хлеба, долго пролежавших вместе в целлофановом пакете, а мне хотелось вглядеться в темноту, привалившуюся грудью к подоконнику с улицы, вглядеться, проверить, не стою ли там в обнимку с тополем и с жуком в коробке прошлогодняя я. Думала, что нельзя, чтобы она там стояла и слушала.
Потом я собирала ноты в папку и шла домой. Нотная папка досталась мне по наследству от сестры. Она была из тяжелого картона, обтянутого черным коленкором с выпуклой лирой (или арфой?) на крышке и с двумя петельными ручками из крученого черного шелкового шнура. Почему-то я давно не видела таких папок, теперешние дети в музыкалку ходят с чем-то другим.
Еще теперь никто не носит серых и коричневых чулок в резинку, которые пристегивались к лифчику. И лифчиков таких детских тоже уже нет: на бретельках и с застежкой сзади на костяные пуговицы. Между краем чулок и трусиками оставались голые ноги и поэтому полагалось носить «трико с начесом». Их носили, кажется, все, не только дети.
У моей мамы были точно такие же.
Она так и не поняла, почему я вдруг отказалась надевать их. (Объяснить толком я не могла.
Рассказывать было нельзя. Никому.
Наверное, сейчас он уже умер.
Прошло ведь очень много лет. А он и тогда уже был старый.
Лета тогда начинались с ловли майских жуков. Странно, мне кажется, что теперь их не ловят.
А может, их тоже уже не бывает. Я очень давно не видела майского жука. Теперь лето начинается в день, когда открывают автоматы с газированной водой.
Майские жуки кончались в один день, так же, как и начались. Появлялись жуки июньские: черные, удлиненные, как иностранный автомобиль, с зеленоватым отливом вороных крыльев. Но это было уже не то. Их уже не ловили. Так разве, изредка.
Сирень отцветала.
Сорили тополя. Пух прибивало к бордюру тротуаров, свивало в мягкие клубки; в сумерки легкий предночной сквознячок лениво перекатывал их по асфальту, игрался, как кошка. Редкие лужи обрастали пуховой шерсткой и высыхали под ней.