— Ты соседей боишься, да? А мы тихо пройдем, у нас старушки что курочки — с солнцем спать ложатся. А встретим — плевать, еще не так уж и поздно. Ну что ты молчишь?

И Натка чувствует его напряженное, окаменевшее тело, и в зеркальце видит его глаза, жесткие глаза, видит этот пристальный взгляд в никуда, тот мужской взгляд, который живет только секунду — такой долгий, что успеваешь догадаться, что будет дальше, и такой короткий, что не успеваешь ни о чем подумать, — вчерашний ночной взгляд его, а они едут и едут, и серебряной горе нет конца, и взгляд застыл, пристальный взгляд в никуда, одни зрачки, ничего, кроме черных зрачков, и каменеет Сашино тело, и пальцы его впиваются в Наткину руку, и рука уже не чувствует боли.

Они пробираются по длинному коридору, и из всех дверей пахнет старухами, тлением, чем-то тошнотворно-сладким: запах мочи, прокисших щей и мокрой псины. В Сашиной комнате тоже этот запах, он сочится в щели дверей, этот запах мертвечины; голубовато-мертвенный свет уличного фонаря освещает комнату, и кажется, сам свет этот пахнет тошнотворно-сладко, этот запах льется и льется вместе со светом сквозь стекла окна.

— Я целый день ждал этой ночи, — шепчет Саша, — с самого утра, уже там, в кафе…

Он впивается своими голубовато-помертвелыми губами в ее, она видит на стене голубоватое лицо Юли, Юля смеется, скалит голубые зубы, Юля обнимает черную собаку, а собаке жарко, она высунула язык и дышит, дышит — на фотографии, — и с мертвенного языка капает голубая слюна. Каменное тело Саши вдавливает и вдавливает ее распластанное распятое тело, невозможно вздохнуть, и, когда его лицо искажает судорога, когда голубовато-помертвелое лицо его становится блаженным, когда высшее знание и мудрость проступают на его лице (с такими лицами лежат в гробу, со светлыми, голубовато-помертвелыми, блаженными лицами), тогда Натка смогла вздохнуть, и в нос ударил резкий запах Сашиной плоти, и Натка почувствовала омерзение к своему липкому телу, которое лежит на софе, в которую вдавливали Юлю, на простыне, на которой лежала Юля; она скатывается на пол, на Юлины тапки, и хватает свое платье, которое висело на Юлином платье, и причесывается — Юлиной расческой.

— Ты куда? Ложись! — кричит Саша.

— Я не могу! Я поеду! Здесь воняет!

— Привыкнешь! Ложись!

— Не тронь меня! Не тронь меня, слышишь?!

— Саша, не провожай меня, — сказала она уже на улице, где пахло только что подстриженной травой.

— Что ты истерикуешь?!

— Саша, я сяду в метро — и по прямой, посплю в метро, — уговаривала она его. — Мне отдохнуть нужно, правда, я устала (вот как я умею — растягиваю слова… Уйти, уйти…). А завтра мы встретимся, вечером приходи. В девять.

— Точно? — Саша недоверчиво щурит глаза (и тут Юлька).

Пошире глаза, понаивней. Теперь поцеловать и сделать ручкой — как в кино.

— Правда.

— До завтра!

— До завтра. Я позвоню через полчаса — узнаю, как доехала!

Она села на кровать — ноги крест-накрест, как Юлька садилась. Перед ней стояла Юлина общежитская кровать. И Натке вдруг захотелось высказать все, что накопилось за сегодняшний день, все то, что не вытанцевалось, высказать все Юльке, которой не было, представив, что Юлька здесь — вон, сидит на кровати, даже вмятина, будто сидит, — они всегда так говорили, сидя на кроватях.

— Это ты во всем виновата! — сказала Натка и загорячилась, словно Юля ее могла прервать. — Зачем ты уехала?! Зачем, я спрашиваю? А зачем ты привезла меня в Москву?! Я бы давно уже вышла замуж, да, давно бы уже. Уже бы дети бегали! Красивые дети! А что я здесь?! Зачем ты меня сюда привезла?! Это ты во всем виновата, ты уехала, ты специально так сделала, нарочно, осталась, а Сашу отправила! А мой Костя? Ты бы пошла тогда с Костей! Зачем тебе Саша?! Ты ведь его не любишь, говорила сама, что не любишь! А я любила, да все утро любила! Если б не этот парк! Если б не ты! Да, любила! И почему все тебе, все тебе, за что это все тебе… Ты!

— Натка, тебя к телефону!

— Доехала?

— Доехала.

<p><strong>Лариса Ванеева</strong></p><p>ВЕНЕЦИАНСКИЕ ЗЕРКАЛА</p><p><emphasis>Рассказ</emphasis></p>

Оттепель началась в среду к вечеру; никто не подумал, что дети промокнут. Загнав их, мокрых, в телевизионную, воспитатели спустились к кастелянше за сапогами. В вестибюле поплыла грязь, кто-то сказал:

— Теперь вывози грязь тачками.

— Тетя Паша опять больна.

— Одной Лизаньке хорошо, ей Ануфриев вымоет.

Ануфриев сидел на уроках под партой, зато в группе мыл полы. В интернате футбол с воротами «школа — дом» не действует, дети вне правил ведут себя как хотят; ничего с ними не сделать: в классе под парту лезут…

— Его заставляют? — обронила Лизанька.

Что в природе что-то произойдет, она знала с утра, поламывало виски. В полдник у окна стояла, на дрожащий воздух глядела, на дорогу за соснами и зеленой оградой, полтора километра туда-обратно, выпуклую, багряную. Гам, скрежет стекла с алюминием, ложки серые, вместо стаканов банки из-под майонеза в целях экономии, тарелки железные как для собак; скоро пять. Гуд лак, май бэбис, бай-бай.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже