Кавказца я выбрала с поверхности посговорчивее, чтоб пообщаться о цене и покупке, спрашиваю — почем? Кавказец мне — десять. Смотрю. Маленький, черный, сам сухофрукт морщеный, как только цифра в нем засела, скелетик в нем жалкий, пенсионный, в фунтике с черносливом и завернется. Куда — общаясь — доходы, отец, помещаешь? В швейцарский банк, что ли? Подумала — может, хоть отшутится за такую цену. А он — акцентик от презрения какой-то лягушачий: проходи, не загораживай. У меня с души как штукатурка посыпалась: отец, я ж на зарплату живу! — А кто тебе виноват?.. И даже к лицу не повернулся из своего профиля. Я по инерции — Новый год впереди, новый, новый, кто ж меня возьмется осчастливить? — ладно, вешай! Он мимо и брезгливо, и ни звука. Поняла — ждет, пока хоть полкило попрошу, а полкило мне куда? Объявляю: двести бы, и пятерку ему, рука опьянела, бумажка к земле пригибает, тяжела, как горшок, а ногти чернее чернослива, отгрызла бы вместе с пятеркой прочь. Из-за сушеной горы мой каракулевый глянул ответным трояком на бреющем полете. Сдачей одарил, и я взяла.
А надо бы, наверное, не брать, а, Эрих Мария?
Соскребаю свои двести с весов, кавказец не шевелится, рядом ржет кто-то крупным невыбритым басом — двое той же породы, пальтишко мое им по душе, и меня вместе с ним снять готовы, задешево или за бутылку. Дэушка, а дэушка?
Чернослив — в темноту, в карманные глубины, и сквозь строй, авось за драпчик старый не лапнут, а то убивать пойду. Ничего не вижу, скользко от плевков, на спине черные взгляды, сама себе противна. Липкое — даже бумажки не бросил завернуть — прямо в кармане, к подкладке прикипело сладкой немытой гнилью, и теперь — и рука и снег и внутри и снаружи — липкое все.
Новый, новый, новый год.
А по дороге человек обезноженный, нищий, лысиной в подошвы поклоны бьет, чтоб о голову споткнулись и заметили. Все — мимо, и не злые вовсе, может, а из торговли, перегруженные и сытые. Во мне колокол бахнул — господи, да человеку ж хуже, чем мне, чем любому, последнему, чем из нас каждому! Это ж половинка человеческая мучается, а я-то на каком основании? Руки-ноги на месте, квартира есть, год еще новый, а если не выйдет, как надо, то кончится же когда-нибудь и заново начнется, и если уж не с первого января, то с другого понедельника — всегда можно начать жить. Да я, может, и горшки свои люблю!
Трояк этот — он мне жгучий, а ему сгодится, и мелочь, перемазанная сухим фруктом; извини, говорю, дяденька, я не со зла. А он кланяется спитой лысиной, тоже мелконький, помельче даже кавказских каракулей, вижу — сократился человек от безножья и униженья, пьет, конечно, слабый, конечно, да плевать — пусть хоть дважды миллионер подпольный, он вдвойне калека, раз подаяния молит! Не полезет мне этот чернослив — все в шапку вывернула, мужику хоть закусь под полночь, а у меня дома амариллис цветет в керамике, я ж всем кофточек навяжу белых и, может, сама рожу цветок жизни — поди, не роза, не свянет от пустяка… Я, может, спасу еще кого-нибудь!
Безногий — благословение мне в спину и пожелания, и все слышу: «Дочка, дочка!» И, чтоб не разреветься (вот и снова дочка) — быстро-быстро верю, что кто-то поздравил.
Вернулась.
Навстречу розовое хлынуло прямо в меня, и шаль никуда не испарилась, не растаяла. Сдернула — и на плечи, на свои, хоть и не мне на спину, а чем я хуже? Горшками, что ли? По Эрих Марии, еще и загадку под такую тряпку в себе нужно. Поискала и что-то нашла. А чтоб уж по всем статьям — ногти отшоркала. Все, Эрих Мария, сделаю жизни чуть-чуть так, как у тебя. А пока сама с собой договаривалась — полночь случилась, в телевизоре торжественное, все друг друга поздравляют и желают, а что, и я не хуже, мне сегодня, может, от самой души спасибо было!
А чтоб не одной, амариллис в новой обувке — на стол, шаль с себя — на стул, мамин; чистая, мягкая, колыбельная, я ее, как кошку, погладила, чтоб ожила. В мире вовсю празднуют, и мы трое под безалкогольное в телевизоре винца хлебнули. Закосел мой амариллис, листья вкось поехали, вижу — пора ему в тепло, спать под розовым светом, а мы с шалью — гулять, в Город. Из окна — улицы, горячие, желтые, и снег мыльной пеной, великая стирка, — а вдруг сегодня вся жизнь моя и случится и не придется больше с каждого понедельника ее начисто переписывать!
Опять к зеркалу — посмотреть, случится или нет. Эрих Мария, да неужели под этим невесомым — я?.. И ничего, с плеч не обрывается, и руки — я ими только горшки с рассадой обнимаю, пока со стеллажа на стеллаж, руки — ведь мои, прежние вроде, а на них тоже сияет, и вполне; нет, точно, последний день, наверное, живу, торопиться надо.