Ромочка знал уже, что это — нельзя. И он глядит, трехлетний, парализованно на свою мать, и в позвоночник его навечно прорастает корень всей его будущей жизни: то, что «нельзя» — оказывается, МОЖНО. Более того, это превозможение «нельзя» сулит неслыханную радость, какую другим способом и не добудешь. Это сродни ядерной энергии: простое вещество, не горючее, а в атомах его замурована страшная сила, которую если выпростать — никакой нефти не снилась, никакому тротилу. То же с моей, царство ей небесное, свекровью. В ней не было ни талантов, ни умений, ни ума — ничего такого, что горело бы и светилось. Но из серого праха, из которого составлено было ее существо, извлекалась запретная сила преодоленного «нельзя» — и получался этот жуткий, бесчестный атомный гриб, под которым возрос мой муж. Покойник мой. И он потом всю жизнь ничем не мог утолиться. Ни на чем остановиться не мог. И я не умела спасти его. Ему только падать сладко было. Но, чтобы падать, нужен запас высоты. А у него с рождения не было этого запаса. Ему размазываться оставалось по плоскости. Так что дочку свою я к маме отправила вырастать. Он под конец полусумасшедший был, и я боялась его. Он должен был меня убить. Откуда-то ведь надо черпать энергию событий — питание духу. А ссор я ему не подбрасывала (поленьями в печь). Он мерз. Его знобило — психологически, понимаете? Проснусь ночью, он лежит на своей кровати, не спит — положив подбородок на руку и тяжко, каменно, угрюмо глядит на меня, глядит… Другая рука свесилась к полу. От этой глыбы его взгляда я и просыпалась.
Но и убить меня ему недоставало мощи. Он только мечтал. Он любил мне рассказывать про всякие преступления, которые якобы где-то в наших краях произошли. Потом оказывалось, что половину сам выдумал, половину преувеличил. Вымыслом жил. Водка ему уже ничего не давала. Пьет, пьет — и не находит того предела, о который преткнулся бы, удержался. Несет его — и ни сучка зацепиться. Я глядела на все это с ужасом — уже, впрочем, притупившимся от всей нашей жизни без «квадрата расстояния». Я уже давно сама была больна, да и как иначе, психиатр по телевизору сказал, что единственное условие здоровья — любимая работа, хорошие друзья и счастливая семья. Я сама хотела, чтоб его не было. Чтоб он погиб. Пугаю я вас, да? Тоже вымыслом жила… Мне кажется, я так долго, так крепко все это вымышляла, что мысль моя сбилась наконец в плотный комок — такой плотности, что хватило материализоваться. Так масло сбивается, знаете: молотишь-молотишь мутовкой — ну наконец-то затверделости. Мысль моя сбилась в плотный комок и вошла из мира идей в материальный мир. На тридцатый день запоя он повесился. Я проснулась — он висит. Вот здесь.
Ощущения я опускаю, вам не пригодятся.
Не скрою, когда осел осадок, прошли дни, я стала счастлива. Легче задышалось.
И я, глупая, не скрывала. Многим говорила, тем и этим: хорошо-то как! (Теперь бы мне всех припомнить и взять с них назад те мои неосторожные радости.) Я еще не знала, как это опасно.
Он начал мне сниться. Будто в толпе стоит и делает вид, что не видит меня, а сам против меня что-то замышляет. Если отвернусь — нападет. И я просыпаюсь с содроганием — спрячусь от него в ЭТОМ мире. Несколько дней хожу в брезгливом испуге и всем, с кем ни случается говорить, помяну его недобрым словом.
Чего нельзя делать по завету предков. Нельзя! Но уж сколькими заветами мы пренебрегли безвредно для себя. Откуда я знала, что этот так силен?
Улыбаетесь… Я понимаю… Образование-то у нас всех есть, да всяк его забывает на свой лад. Жизнь все равно пересиливает. Разумеется, смешно верить снам. Дядя Коля Бутько тоже смеялся. Ну как же, его самокатное колесо и квадраты расстояний — это не смешно, ведь это по части материальных явлений, а сны что, это предрассудок невежественного ума.
Но мне еще один человек снится. Милый юности моей. С тех самых пор. Любовь моя к нему — ей так внезапно отсекли голову — если петуху голову отсечь, он еще побегает, а потом валяется, безглавый, на земле и долго трепыхается.
То мне приснится: я осталась после колхозного собрания в конторе — ночь, я бреду по пустому коридору, глядь, а в одной комнате — ошеломительное счастье! — ждет меня он, милый. Но тут появляются люди и с ними мой проклятый покойник, и я стыжусь прогнать их — признаю то есть за собой долг супружества. А милый ждет моего решения, пока идут разговоры, и чем меньше остается возможности нам соединиться, тем он становится бледнее, безучастнее, усыхает как бы, исчезает, глядь — комната и пуста. И этого я не могу спустить проклятому моему врагу.