Почему все так зыбко и противоречиво? Не потому ли, что душа человека, эта неопределенная субстанция, живет в его глазах? И душа птицы, и рыбы, и зверя. Ведь еще никто со всей определенностью не мог сказать, что такое душа, существует она или нет. Но говорят: душевный человек, бездушный, у него душа хорошая, черная душа. Будто знают, что есть она.
Марина почти физически ощутила упругую материальность его взгляда. А значит, души? Их взгляды (их души?) встретились. И это было так сильно, что Марина не выдержала и отвернулась первая. Но такой миг повторился, и второй, и третий раз…
Так они сидели друг против друга, стараясь не слишком часто встречаться глазами. Но все было ради этой минуты, ради этой встречи глазами: полуулыбка и поворот головы — к девочке, провожание глазами проводника, идущего вдоль вагона, возня в своей сетке — все для того, чтобы в какой-то миг как бы ненароком, как бы случайно, мельком посмотреть на него. Он, словно приняв правила игры, предложенные ею, тоже не был назойлив в этих взглядовых отношениях. Но каждый раз, когда она коротко взглядывала на него, он был готов, «во всеоружии» — попыталась сострить она про себя. Этот краткий сладостный миг был так силен по накалу, что Марина еще долго отходила после него (снова внимание к девочке, к вязанному резинкой свитеру ее матери, к рубчику вельвета на своих брюках, к его черным, на толстой подошве ботинкам), прежде чем набирала силы для нового взгляда.
Она понимала, что его внимание к ней лишь ответно, лишь отзыв на то, что выделило его, но это только усиливало остроту ее чувства. Первый раз в своей жизни она ничего не взбалтывала в себе, в своих чувствах, а наоборот, честно старалась успокоить себя.
И ей уже нужен был его голос. Со страхом, что все разрушится, и с надеждой, что все подтвердится, ждала она его голоса, и хотела, и не хотела услышать его.
«Хоть одно слово скажет же он за дорогу, все равно на каком — русском, эстонском. Его спросят о чем-нибудь, он ответит, и я услышу голос. Вот старик, например, он же такой разговорчивый», — так думала Марина, таков был ход ее мысли.
Но старик сидел у своего окна, тихий, присмиревший, и не говорил ни с кем.
Между тем народу в вагоне прибавилось. Морячка потеснили, разобрали боковой столик. Кто-то покушался и на ее вторую полку — Марина и слова не сказала, но старик энергично заступился за Марину: это девушкина полка, вот и сумка ее лежит, видите, — и сам, испугавшись за свое место, полез наверх, покряхтывая и поохивая. Она кляла подругу за совет занять это относительно спальное место. Надо было или освобождать его, или ложиться, чтобы не дразнить народ. Она решила встать и снять сумку, но у нее не хватило духу: это значило бы во всеуслышание заявить, что она влюбилась, — так ей представлялось, виделось, все было преувеличено в ее воспаленном от столь необычного романа мозгу. Она уговаривала, убеждала себя, что никому нет до нее дела, что это всегда только кажется, что другим есть до нас дело, что мы в центре внимания, что если даже кто и догадается, поймет, так ведь она уже никогда не увидит этих людей, но ничего не могла поделать с собой, не могла шевельнуться. Надо было сделать хоть какое-нибудь движение, и она с полчаса приказывала себе: встань! — прежде чем встать и направиться в конец вагона, как бы покурить или еще куда. Мелькнула мысль, что Эстонец выйдет вслед за ней, но она тут же поняла ее несостоятельность. Еще не время! Ведь самое прекрасное происходит именно в эти минуты д о — до какого-то шага, действия, и он тоже должен понимать это, коль скоро так четко почувствовал ее состояние, принял ее правила.
В туалете она, как в лихорадке, стала снимать с руки обручальное кольцо, но оно не поддавалось, не проходило через костяшку безымянного пальца, и она вдруг сама себя застигла за этим действием и устыдилась циничности его. Но тут же махнула на себя, пропащую, и, намылив руки обмылком, сумела стащить кольцо. А если Эстонец все-таки заметил его, ну что ж, тем откровеннее, он поймет, что она устраняет последнее препятствие.
Возвращение — небольшой отрезок пути от тамбура до купе — было дорогой на казнь. Он даже изогнулся всем телом, чтобы лучше видеть ее, пока она шла, по какому-то неписаному праву сидящего смотрел на нее, идущую, не отрываясь, пристально. Это было жестоко, и она, под дулом его взгляда, стараясь пройти очень спокойно, прямо, хорошо, достойно, что ли, конечно же, споткнулась о чью-то выставленную в проход ногу (словно подножку подставила сама судьба) и чуть не упала, пошатнувшись, и только тут он милосердно отвел взор.